— Если хочешь, — сказал я и нахмурился, поскольку пульсирующая боль принялась за свою еженощную пытку, и слова перед глазами начали расплываться. Вздохнув, я отложил книгу и потянулся к бутылочке с лекарством.
— Ты слишком много этого принимаешь, — сказала Эйн, неодобрительно посмотрев на меня. — Уилхем то же самое сказал Леди.
Я посмотрел на Уилхема, который чистил ножны меча тряпкой, старательно избегая встречаться со мной взглядом.
— Так и сказал?
— Да. — Эйн наклонила голову и посмотрела на меня поверх носа, что я расценил как попытку скопировать властность Эвадины. — Ты должен выбросить это и следовать примеру мучеников. Уж они-то знали цену страданиям.
— А я знаю цену приличному сну по ночам. — Я показательно отхлебнул из бутылочки, заткнул её пробкой и убрал в карман штанов. Когда какая-то идея укоренялась в голове Эйн, её сложно было оттуда убрать, и я бы не поручился, что она не попробует украсть лекарство, пока я сплю.
— Сегодня она говорила о страдании, — ещё настойчивее продолжала Эйн, когда я улёгся, повернулся на бок и натянул одеяло на голову. — Ты бы и сам знал, если бы пришёл послушать.
Желание рявкнуть на неё, чтобы она умолкла, быстро разгорелось, а потом стихло в моей груди. Я решил, что это эффекты лекарства, поскольку его способность снимать боль так же неизменно успокаивала и мой гнев.
— Что она говорила? — спросил я.
Последовало короткое молчание, а значит, она насупилась. Это снова мне напомнило, что я разговариваю с девушкой, которая во многих отношениях тяготеет к детству.
— Сказала, что оно неизбежно, — пробормотала наконец Эйн. — Что никакая жизнь не может быть прожита без страдания, и потому мы должны встречать его, как учителя.
— Мудрые и ценные слова, как всегда. — Пока я говорил, мой голос стих до шёпота, поскольку, как только лекарство начинало действовать, всегда быстро накатывал сон.
— Моим учителем была мать. Она многому меня научила…
Одним из преимуществ снадобья королевского лекаря оказалась способность защитить дремлющий разум от снов, во всяком случае, по большей части. На мою беду той ночью снадобью это не удалось, и уж конечно меня поджидал Эрчел.
— Где ты был? — спросил он без особого интереса, сидя на краю колодца в подземелье. Немного оглядевшись, я понял, что узнаю́ это место.
— Ты помнишь, — пробормотал Эрчел, бросив камень в колодец. — Хотя, как я припоминаю, тебе никогда не хватало смелости подходить так близко.
— Тебе тоже, — крикнул я в ответ. Воспоминания об этом месте вызвали детскую враждебность, поскольку это был один из наших мальчишеских страхов. — Я предлагал тебе целый шек, и ты всё равно не заглянул в колодец, — добавил я, разглядывая многочисленные тени подземелья. Оно несколько отличалось от моих воспоминаний — потолок ниже, и колодец шире, а его глубины скрыты под завесой непроницаемого мрака.
— Призраки Жуткого Схрона не любят, когда их беспокоят, — с ухмылкой напомнил мне Эрчел. — Так нам говорили, помнишь? Но мы же не могли держаться отсюда подальше, да? Какие же дети извращённые существа.
Жуткий Схрон представлял собой старые развалины в северо-восточной части Шейвинского леса, разрушенные много лет назад в какой-то забытой войне аристократов. Когда банда Декина оказывалась в этих краях, щенков неизбежно тянуло в это место, поскольку их манила ужасная, но неодолимая возможность мельком увидеть одного из призраков, которые, по слухам, до сих пор населяли это место, особенно колодец. Моя колкость была правдивой, поскольку Эрчел слишком боялся заглянуть туда, когда мы тут бывали. А теперь же он спокойно тянулся недрогнувшей рукой в тёмное отверстие.
— У них нынче появилась компания, — сказал он, размахивая рукой над чернотой, — у тех старых призраков. — Он закряхтел и вывернул кость, вырванную, судя по длине, из бедра. — Кузина Рейчил, — сказал он, поворачивая кость туда-сюда, словно обладал способностью опознать свисавшие с неё хрящи и сухожилия. — Никогда мне не нравилась. Мучила меня, когда мы были маленькими. Как-то раз я показал ей свой хуй, так она рассмеялась и с тех пор называла меня «Болт с напёрсток». — С этими словами он швырнул кость обратно в колодец. — Надо было самому убить эту суку.
Он повернулся ко мне, и меня поразило, как изменилось его лицо. В прошлый раз он был раздутой, искажённой версией живого себя, а теперь выглядел более по-человечески, но всё же несомненно мёртвым. Его кожа обвисла, посерела и вокруг глаз потемнела почти до черноты. А ещё на его губах не осталось и следа ухмылки, только изгиб насмешки, как у человека, который терпит неприятную компанию.