Выбрать главу

Тогда Мушфики встал с кошмы, изъеденной молью в клочья. Глаза его сверкали.

— За то, что вы не хотите похоронить моего отца по шариату, за то, что вы забыли о добре, о щедрости и всепрощении — моль и тля съедят вашу мечеть и вас, как съели они эти кошмы! — крикнул мальчик и выбежал из мечети.

Ибрагим-ходжа вздрогнул от этих слов.

«Несчастья беспрерывно будут тяготеть над неверными за деяния их!» — пробормотал он суру из Корана и вздохнул, положил под язык щепотку горького табака-наса, в который он подмешивал немного мака-дурмана, кукнара…

А в мальчишку вселился Иблис. И глаза у него сверкали, как у хищной каменной куницы, когда она нападает на куропатку-кеклика. Я — кеклик?.. Я служитель Аллаха. Кто может напасть на меня в блаженных пределах бухарского ханства? В неоглядных землях священного Мавераннахра?.. Я — каменная куница!.. А мальчишка — кеклик!.. И мечеть вечна и сокровенна на азиатской святой земле, и нет на нее ни моли, ни тли поглощающей!.. Но глаза у этого сиротки сильные, жгучие. Такие глаза бывают у странствующих дервишей. У безумцев. И у пророков… Ха-ха!.. В глухом пыльном невзрачном кишлаке родился пророк?! Никогда!.. Но пророки всегда рождаются и приходят с окраин… Там, на окраинах, сильнее чувствуется, как гниют империи, как дымится Мавераннахр, как тревожны границы…

Но!..

От опиекурилыцика родился пророк?! Такого не бывает! У мальчишки сумасшедшие глаза — и только! Он будет дервишем, простым бродячим сумасшедшим, блаженным странником-каландаром, спящим у арыков!.. Но слова, его слова…

…Моль и тля съедят вашу мечеть и вас, как съели они эти кошмы!..

Ибрагим-ходжа на секунду закрыл глаза, и ему представилась огромная соборная мечеть Диван-беги в Бухаре… Мечеть, объятая кишащей, победной, жалящей тлей! Как палая муха, окруженная роящимися муравьями!..

У Ибрагима-ходжи голова туманилась, кружилась, уходила. Он опустился на кошмы, по которым витали, вились, прыгали жемчужные моли. Теперь они казались мулле белой саранчой, белыми жемчужными конями с хищными мордами саранчи. Скакали погибельные несметные жемчужные кони… Грызли податливую мечеть белыми острыми кривыми зубами…

Белая саранча садилась на белую чалму Ибрагима-ходжи…

ДЕРВИШ-МУДЖАВИР ХОТАМ-ХОДЖА

…Он казался свечой в ночи страны…

Ходжа Самандар Термези

Пришли в кибитку покойного чабана Саида несколько желтых абрикосовых опиекурилыциков — друзей усопшего. Обмыли пергаментное его усохшее тело. Завернули в жесткий старый карбосовый саван, положили на похоронные носилки и понесли на далекий заброшенный мазар. Шли молча. В полях было дремотно. Сонно летали, улетали полевые дикие голуби. Струились весенние рисовые поля. Долго шли. Несли мертвого. Саван был легкий, как осенний кокон. Пришли на мазар святого Алауддина у подножия Каратагских гор. Мазар был древний, дряхлый. На каменных надгробиях-плитах давно истерлись, истлели, выветрились погребальные священные надписи. Глиняные дувалы почти сровнялись с землею, перешли в землю, осели, осыпались, распались, унесены были вековыми ветрами, размыты дождями. Дождь времен разрушил их. И только несметные золотые осы кружились, царили над мазаром. Это были священные кладбищенские осы. Они охраняли покой погребенных…

Мушфики вспомнил старинный рубаи, который он слышал от одного странствующего дервиша. Рубаи был посвящен смерти великого амира Тимура…

…Держава Тимура пылала. Пылила Тимура нога в ассирийских

оазисах.

Владыка пришел на осиное дервишей кладбище. Осиное древо

его обласкало опасливо.

И влез на минарет Хромец, и зло пустыне скалился,

И перстом повелительным кликнул загробного Ангела…

Теперь Мушфики понял, почему кладбище было названо осиным. И подумал о величье амира, приказывающего даже Ангелу смерти Азраилу явиться в им назначенный срок. А где же осиное дерево?.. Вот оно. Плакучая ива одиноко росла среди мертвых тленных надгробий. Здесь, на кладбище, она росла какой-то особенно зеленой и живой. И вся трепетала, пронизанная тысячами золотых роящихся ос. Она была и зеленой и золотой. Изумрудной и золотой. Живой. Живой среди мертвого кладбища…

Теперь чабан Саид останется лежать здесь. И над ним будет веять изумрудная ива. Он будет не один…

Абрикосовые опиекурильщики осторожно внесли мертвого Саида в глиняный полуразвалившийся склеп и усадили его на сыпучую, сырую, затхлую землю лицом к Мекке. Он сидел как живой. Старый саван порвался, и из него выглянуло лицо Саида. Оно было веселое, улыбчивое…

Ах, отец, отец, неужели я оставлю вас здесь, па затхлой этой земле? Навек оставлю с этим уходящим улыбчивым лицом? Навек оставлю под землей? Никогда не увижу этого лица? Отец! Отец! Отец… Ата… Неужели… Навек оставлю… Уже оставляю… Уже душно мне в склепе… Уже ушли опиекурильщики… И мне тоже пора… Пора, отец!.. Прощайте!.. Я положу около вас ваш любимый чилим… Хотите — я зажгу огонь в нем, ведь вас не пустят в вечноцветущие сады. Вам скучно будет там… Прощайте, отец… Я ухожу наверх… Там ива изумрудная плещется… Тут дышать тяжело… Я ухожу… Уже… уже… навек… отец… Прощайте…

Мушфики вылез из склепа. Он вспомнил вьющихся перламутровых червей, выходящих из палых золотых урюков… Теперь они придут к его отцу… Перламутровые черви поползут по его пергаментному лицу…

Мушфики плакал. Он стоял под притихшей ивой. Он был сирота. Он был одиноким, как эта кладбищенская ива. Один во всем мире…

И тут он услышал чей-то голос: иди сюда, отрок, впервые познавший смерть. Теперь печаль, как вечная роса, падет на тзои очи. Теперь перед тобою долго будут стоить могилы. И надгробные плиты. Но знай, что и мазары — эти обители смерти — тоже тленны. И тленность тленна. И смерть смертна. И только вечна человеческая память. Глаголы поэтов и пророков. Мудрецов и маскарабозов. Их нельзя похоронить ни па одном ма-заре…

Мушфики обернулся: среди осыпавшихся безымянных склепов, заросших травой и колючкой, желтел низкий шалаш из засохшей, полевой травы. В шалаше лежал старик, едва прикрытый пыльными лохмотьями. На голове у него был четырехугольный желтый колпак. Рядом с ним покоился грушевый остроконечный посох. Глаза у старика слезились от трахомы.

— Кто вы, домулло? — почтительно и испуганно спросил Мушфики, по обычаю прикладывая руку к сердцу и отвешивая поклон старцу.

— Я дервиш-муджавир Хотам-ходжа. Я живу при мазаре. Я кладбищенский нищий. Я страж усопших… Однажды, когда я был таким же юным отроком, как ты, я вышел ранним утром из родной кибитки и пошел по дороге на базар. Случайно я поглядел себе под ноги и увидел, как моя босая ступня неотвратимо наступает, убивает муравья. Я сделал несколько шагов по теплой, дорожной, ласковой пыли, а потом обернулся — раздавленный мной муравей лежал на дороге. Я остановился и склонился над мертвым муравьем. Из глаз моих на золотую дорожную пыль полились слезы.

Так я впервые увидел смерть… С тех пор я стал дер-вишем-муджавиром, живущим при кладбищах. Я видел в мире только торжество тлена, царство смерти. Мне казалось, что земля — это бесконечный мазар. Тогда я сотворил касыду…

Крепчал тюльпана царский ствол.

Сосуд из красных лепестков дождем был поли.

Сосуд венчанный путника поил.

И дальше путник шел средь дрсвпостных могил.

А мир — лишь до поры запрятанный погост.

Испил тюльпан и пал и холм возрос.

Я поселился на кладбище и погрузился в реку печали. Но однажды ночью на кладбище забрел странствующий певец-хаджи. Он сел на каменную надгробную плиту, вытащил из хурджина най-флейту и заиграл в кладбищенской святой ночи. Он долго и нежно играл на флейте, и полная лупа заслушалась его, и цикады примолкли, и усопшие загрустили в райских дальних садах. Потом он запел песню. Я запомнил ее слова. Вот они…