Выбрать главу

Очень строга оценка Расселом американского прагматизма в целом и Пирса, Джеймса, Дьюи в частности. Он соглашается с тем, что прагматизм "новое название старых способов мышления". А так как прагматисты прилагали все усилия, чтобы создать нечто новое по существу, то миру было предъявлено "метафизическое учение самого сомнительного свойства".

Определения Рассела могут показаться очередными парадоксами остроумного и желчного писателя, но это далеко не так. Его анализ "неясных взглядов" Пирса и "чересчур ясных" (до пустоты!) конструкций Джеймса более чем убедителен. Рассел уверен, что история науки "не может быть выражена в традициях прагматистских концепций". Сходный взгляд у него и на "научный позитивизм" Эрнста Маха.

Рассел выставляет против эмпириокритицизма Маха два убийственных возражения. Первое: самый факт, что наука продолжает существовать, показывает возможности таких людей, как Мах. Второе: отвержение Махом значения гипотетического знания обнаруживает определенную ограниченность и скудость мышления.

Мы, резюмирует Рассел, не можем объяснить все одним махом, но из этого вовсе не следует, что мы не в состоянии объяснить что-либо. Если бы мы не были в состоянии делать этого, резонно замечает он, то "как же тогда мы могли бы заниматься наукой?". В самом деле, как? В свете этих возражений Маху и другим агностикам особенную ценность приобретают вставные номера "Мудрости Запада" - очерки развития логических и математических идей в XIXXX вв. Расселовские описания мира чистой математики, воздвигнутого трудами Кантора, Пеано и Фреге, подкупают точностью анализа и адекватностью выводов. Его заключение, что "чистая математика - это просто продолжение логики" (мысль, известная со времен "Principia Mathematica"; 1910 г.), стало ныне расхожей истиной. Возможно, отчасти этим объясняется, что он, как человек науки, не желает отожествления своих взглядов с логическим позитивизмом, хотя это мнение и широко распространено в мире. Еще менее того он желает сближения их с аналитико-лингвистической школой. Это "новый вид схоластики". Новый схоластицизм обязан своим возникновением так называемому Венскому кружку теоретиков, мыслящих в схоластическо-аналитическом ключе (Нейрат, Шлик, Карнап и др.). Попытки вникнуть в философский

смысл их занятий не принесли ничего утешительного.

Людвиг Витгенштейн, изложением и критикой взглядов которого Рассел заканчивает

свою "Мудрость Запада", вышел из венской сферы. Переехав в Англию, он испытал сильное влияние Рассела, но пошел своим путем. На этом пути он совершил ту же претенциозную ошибку, что и Огюст Конт, полагая, что философия до него была недопустимой метафизикой. Витгенштейн надеялся совершить революцию в философии, развив принципы символизма языка как истинного образа реальности. (Ср. с концепцией символизации языка другого заблудшего гения, Андрея Белого: Андрей Белый. Символизм как миропонимание). Поскольку философы прошлого не понимали этого, большая часть их суждений и высказываний не просто ложны, а бессмысленны. Рассел в свойственном ему стиле высмеивает самомнение Витгенштейна, убежденного, что философия "действительно началась в 1921 году", когда появился витгенштейновский "Логико-философский трактат".

Рассел подвергает взгляды своего ученика философскому остракизму, отвергая один из основных постулатов Витгенштейна - о философии как логике и логическом анализе языка. Витгенштейн и аналитики ведут философию в никуда. Их замысел был благороден:

"построить теорию логики, которая ни в одном пункте не является ложной". Как известно, благими намерениями вымощена дорога в ад, в данном случае, по-видимому, в чистилище, ибо частичные результаты все же достигнуты: уточнения в понятиях знания и незнания, сомнения и достоверности, во взаимозависимости логики и языка, порядок опровержения неверных аналогий, коррекции в теории вывода. Само по себе это немало. Тем не менее претензии Витгенштейна на ультрановое понимание философии, как и декларации Айера, Райла и других аналитиков о революции в философии, оказались сильно преувеличенными.

Рассел утверждает, что проблемы философии не могут быть сведены к проблемам языкознания или к вопросам языка (понятий) науки. Тем более глупо думать, будто глубокомыслие философии упирается в тайны обыденной речи, которые непостижимы. "Кто стремится обожествить обыденную речь так, будто она вне законов исследования", тот исповедует агностицизм наихудшего сорта. Вообще, аналитики не ведают, что они творят. Рассел предлагает оценить такую жанрово-философскую сценку, где действуют философствующие лавочники.

Путник просит владельца придорожной лавочки указать путь на Винчестер. - Джентльмен хочет знать кратчайший путь на Винчестер? - Да.

Лавочник зовет другого лавочника. - На Винчестер? - спрашивает второй лавочник. - Да, - отвечает путник. - Путь на Винчестер. - Да. - Кратчайший путь? - Да. - Нет, не знаю".

Так что же такое философия?

Артур Хюбнер, наименовав Бертрана Рассела "новым Кантом", отнес его к философскому братству "неудовлетворенных формами и функциями"'. (Хюбнер А. Мыслители нашего времени (62 портрета). Это напоминает возражение Льва Шестова Эдмунду Гуссерлю, который не замечает в мире ничего, кроме математики и ее формул, хотя мир не сводится к формулам и функциям математики. Старый Кант полагал, что философия - это наука, которая "содержит принципы познания вещей разумом посредством понятий". Рассел имеет свое мнение об этом предмете.

Философия, полагает он, занимает обширную ничейную полосу между теологией и наукой. Догмы теологии занимают ее лишь как объект для критики. К науке философия относится доброжелательно, хотя и несколько по-менторски: "приводит науки в некоторый порядок".

Наука наук? Нет, отвечает Рассел, - просто благодаря регулятивной функции философии и ее рефлексии разъясняются основания научного метода: "исследование канонов научного метода есть философское исследование".

Судя по неоднократным напоминаниям в "Мудрости Запада", Рассел склонялся к тому, чтобы признать в качестве метода философии "бритву Оккама": при исследовании сути вещей следует отметать все, что загромождает "независимую природу истины". Эта истина открывается исследователю во многом благодаря его научной честности или искренности. Именно последняя, как думает Рассел, предохраняет ученого и философа от соблазнов и лжи всякого рода, неизбежных "в сумбуре противоречащих друг другу фактов". Казалось бы, благая мысль. Но тут Рассела подстерегает социальный подводный камень.

Сократ был искренен - и погиб. Его вздорные судьи были искренними и приговорили его к цикуте, убежденные, что действуют по закону. Примеров взаимоисключающих явлений искренности - тьма. Субъективная честность в конечном счете определяется объективными данными, а если их нет или они сомнительны, то самая пронзительная искренность окажется убийственной или невостребованной. Хуже того: она может быть признана вредной для общества. Ранний Рассел был един с Уайтхедом в мнении, что традиционные понятия философии, начиная с категорий материи и духа, сомнительны и в будущем их перестанут употреблять. Позже он признал, что нигилизм молодости не всегда оправдан. (См. его превосходный перечень основных вопросов и проблем философии. Рассел Б. История западной философии).

Рассел верит в философию, считая ее вечной проблемой: "Каков мир в его самых общих чертах" - вопрос, которым никакая наука, кроме философии, не занималась, не занимается и не будет заниматься". Он не разделяет мнения философствующих пессимистов, ожидающих поглощения философии не то наукой, не то религией. Рассел же, допуская, что в будущем философия вряд ли будет иметь такое значение, какое она имела для древних греков (с этим мнением не обязательно соглашаться), подчеркивает тем не менее ее благотворное воздействие на современное общество: "Она умеряет религиозные и философские страсти, а занятия ею делают людей более интеллектуальными особями, что не так уж плохо для мира, в котором немало глупостей". Глупость наказуема. Философы и люди науки не могут ограничиться функциями объяснения, они действуют: "Одни философы защищают общественное status quo, другие стремятся изменить мир". (Суждение Рассела - вольное переложение одиннадцатого тезиса Маркса из его "Тезисов о Фейербахе"). Действительность такова, что обстоятельства слишком часто оказываются сильнее нас.