Он с жалостью посмотрел на меня и вернулся к чтению “Обители радости”{88}. Боже милостивый, опять я вульгарно выразилась. Он уже с некоторым расстройством заметил, что я иногда могу быть весьма вульгарной. Но эта неискренность солнечных лучей продолжала меня занимать. Может, он имел в виду, что лучи на самом деле не собирались пылать? И что тогда за этим крылось? Или что если бы они вместо меня нашли кого-нибудь получше, то переключились бы с меня на того? Но они светили на всех вне зависимости от наличия контракта. Калифорнийское солнце — самая демократичная штука в мире.
И, честно говоря, я стала другой. Оно изменило меня навсегда. Все как нарочно сложилось тогда в Калифорнии, чтобы изменить меня, хотя в какую сторону — я тогда понятия не имела; знаю только одно: предложи мне кто нынче танцевать танго с принцем Уэльским, я пошлю сделавшего это предложение по правильному адресу.
Ирландцу в “Арденнский лес” вход был заказан, потому что, когда он впервые, в качестве молодого дарования, приехал туда из Нью-Йорка много лет назад — еще до того, как у него волосы на груди поседели, до того, как он стал носить в студию каждое утро уложенный в портфель шейкер с мартини, — он во время вечеринки умудрился поджечь тростниковую крышу. Но мы при любой возможности проводили его — наряженного в кашемировое пальто и фетровую шляпу Перри и притворяющегося известным режиссером — мимо служащего в регистратуре, и он выдавал на белом рояле Перри залихватские буги-вуги — по этой части Ирландец был мастер, жаль, что не все части тела работали у него так же лихо. Потом они пели. “Улыбку ирландских глаз”, естественно. “В Сэлли-саду”. И старинную песню о воскресшем мертвеце. Они обожали эту песню и хором ревели припев:
На последней строке Ирландец плашмя падал на спину, а Перри окроплял его спиртным.
Ирландец действовал в соответствии с куплетом:
Ужас, как смешно.
Кроме этого, я ездила к нему в захолустье на такси. В хибару нужно было карабкаться по ступеням. Внутри стояла небольшая узкая кровать, стол, стул. Везде — чистота и порядок, как бывает, когда хозяйство ведет мужчина. Аккуратно, чинно, довольно уныло — ни цветка в стакане, ни открытки на полке, ничего такого. Только карандаши в банке из-под варенья, стопка желтых блокнотов и картонная коробка для пустых бутылок. Я растягивала его на узкой кровати и ублажала, бедолагу, и тогда он был мне признателен.
Помимо предметов первой необходимости его по-монашески аскетическую келью населяли книги. После проведенного в студии дня он приезжал домой, пропускал, чтобы расслабиться, несколько стаканчиков и листал собственные ранние работы: бестселлер, написанный в двадцать два года; второй, обманувший ожидания роман, — в двадцать пять; нечто тошнотворное — в двадцать восемь, и в тридцать два — книжку, которую не удалось продать, но благодаря которой его нынче помнят.
Вконец расстроившись от размышлений о загубленном таланте, он обращался к более высоким материям и перелистывал, скажем, Шелли, пока стакан и книга не выпадали у него из рук, и он засыпал.
Когда ему впервые взбрело в голову заняться моим образованием? Подарить мне норку он не мог — финансы не позволяли. Вместо этого он расплачивался Культурой.
Я порвала с ним на Прусте.
Хотя его и пленяло мое явное невежество, Ирландец продолжал почему-то считать, что наша связь будет оправдана, только если впоследствии мы сможем вместе читать Генри Джеймса. Я охотно согласилась, потому что в моей недолгой жизни на книги у меня было не так много времени; я зарабатывала с двенадцати лет, и иногда, вспоминая об этом, Ирландец мне все прощал.
Не поймите меня неправильно. Он был прекрасным человеком во многих отношениях. Но он упорно пытался прощать меня за то, за что прощать было нечего.
Нора тем временем с величественной простотой, которой я всегда завидовала, уплетала макароны и занималась любовью. Кроме этого, она училась делать канноли и каннеллони{90} и, продолжая пылать страстью — пока никакого признака охлаждения, — каждую свободную минутку, свободную от того, чем они с Тони занимались, помимо макарон, помогала ему в дядином ресторане.