— Ясно, да?
Чувствовалось, что в противном случае Чингисхан готов был вырвать оскорбившие его части туалета зубами. Присутствующим было уже не до смеха. Даже Ирландец протрезвел, хотя, уверяю вас, не одна Дейзи, раскрасневшись, кусала платок. Прошло несколько секунд, пока и до леди А. с ее аристократическим воспитанием дошло, в каком затруднении оказался ее муж; осознав происходящее, она ухватила за руки дочерей и с достоинством удалилась. Я тогда ею восхитилась. На сцене внезапно стало так тихо, что был слышен голосок удаляющейся вслед за ней Саскии: ”Мама, а что папа сделал? Мама? Почему мы уходим? Почему все рассердились на папу, мама?“
Сначала Мельхиор страшно покраснел. Потом побелел как мел. Его темные глаза сверкали, как раскаленные угли. Он сжимал урну со священной землей и, онемев от бешенства, буравил Чингиса глазами. Будь у него класс, я имею в виду настоящий класс, он бы развернулся и ушел сразу. Но будем справедливы. Подумайте, что было поставлено на карту. Решалась судьба всей постановки. Его голливудское будущее — то есть шанс вернуть Англии, Шекспиру и святому Георгию Северную Америку. Донести до всех сокровенную мечту его отца. А для себя — шанс заработать кучу денег. Не будем забывать про деньги.
Какое-то время они стояли друг против друга набычившись, как два мексиканца в ковбойском боевике. Чингис сверлил взглядом Мельхиора, Мельхиор — Чингиса. Окруженные сгорающими от любопытства феями, шутами и сценаристами, они пытались переглядеть друг друга, пока положение не спас Перигрин. Несмотря на то, что брюхо его продолжало колыхаться от сдавленного смеха, он не утратил находчивости. Пробравшись между электрокабелями, лампами и камерами, он на глазах у Чингисхана и всех остальных присел на корточки прямо перед братом.
— Я знаю, в чем тут штука, — объявил Перигрин.
Проделав стремительный пасс рукой, он извлек из проблемной части Мельхиорова костюма большого алого попугая.
Затем поднялся и раскланялся зрителям на все четыре стороны, демонстрируя сидящую на пальце птицу, которая хлопала крыльями и вопросительно вертела головой. Ее наблюдательные, похожие на бусинки глазки почему-то напомнили мне бабушку.
— Думаю, теперь все будет в полном порядке, — сказал Перигрин потерявшему дар речи Чингису.
Попугай, однако, дар речи не потерял. Склонив голову набок, он громогласно возвестил: ”Пр-р-раво, это не гр-р-решно!“
Затем соскочил с Перигринова пальца и, порхнув в воздухе, опустился на плечо Дейзи; бедняжка уже задыхалась от сдерживаемого смеха и наконец-то смогла расхохотаться вслух.
“Пр- р-раво, это не гр-р-решно! — переминаясь с ноги на ногу и подмигивая, повторил попугай. — Пр-р-раво, это не гр-р-решно!”
И, слава богу, ситуация разрядилась. Сначала усмехнувшись, Чингисхан, не сдержавшись, загоготал. Щелкнули, вспыхнули, зажужжали камеры, и съемка продолжалась своим чередом. Слава богу, подвернулся этот попугай, помог выкрутиться. Просто спасение.
Во всей этой кутерьме я заметила, как один из бугаев студийной охраны ухватил закутанную в плащ тень Дейзи и, зажав ей огромной волосатой лапой рот, чтобы не шумела, самым бесцеремонным образом выпроводил ее из студии через пожарный выход; вид у него при этом был скучающий, словно ему уже приходилось проделывать это неоднократно. Что бы все это значило? Но вдруг наступила мертвая тишина; все глаза устремились на поднявшего шекспировскую урну, словно чашу Святого Грааля, Мельхиора.
— Друзья, мы собрались здесь вместе, чтобы помянуть священное имя — имя Шекспира.
Я заметила, что Ирландец, поднося к губам коричневый бумажный пакет, отсалютовал Перигрину. Попугай опять вспорхнул и кружился где-то под крышей. Бумажный пакет перешел к Перигрину, поднявшему тост за попугая.
— Здесь, в этой изящной урне, изготовленной по образу величайшего, по моему мнению, английского героя, покоится лишь горстка земли. Ничего больше. Только земля. Но для меня это огромная драгоценность, потому что эта английская — возможно, самая английская — земля дороже брильянтов, дороже любви прекрасных дам. Ибо это земля с такой далекой отсюда родины Шекспира, из старого, сонного Страдфорда-на-Эйвоне! С нежностью и заботой, словно дитя, перенесенная сюда двумя молодыми английскими девушками, нимфами, розами, дорогими для меня, почти как мои собственные дочери... моими племянницами. Душистый Горошек! Горчичное Зерно!
Несмотря на то, что он опять, на этот раз публично, предал нас, мы знали, что пора на выход. Мы порхнули к нему и, обвившись вокруг его ног, преклонили колени, Нора — в желтом наряде, я — в розовом, обе — готовые разрыдаться. Подумать только, почти как собственные дочери!