Их беседа, перемежавшаяся игрой, была непонятна присутствующим. Сначала еще слушали, что наигрывает Мусоргский, потом перестали слушать и занялись чаепитием.
Ивановский два раза уже приглашал:
– Господа музыканты, прошу вас за стол, всего не переговорите! Это как в науке – чем дальше, тем глубже, а дна все равно нет.
Но те продолжали, находя в этом разговоре особенную прелесть.
Бородин попросил Мусоргского сыграть что-нибудь свое. Для вида тот сначала отказался, однако долго уговаривать себя не заставил:
– Я вам «Скерцо» свое покажу.
Когда Мусоргский дошел до средней части, он процедил сквозь зубы:
– Тут у меня колорит восточный…
Как будто считал нужным предупредить, что если кое-что покажется слушателю несообразным, так это потому, что замысел был таков. Но именно несообразность, а вернее, новизна больше всего и поразила Бородина. Естественность, реализм, правдивость, с какими была трактована восточная тема, заставили вспомнить о Глинке и его отношении к восточному материалу. Бородин опять с огорчением подумал, что он в музыке отстает, в то время как группа талантливых смелых людей неудержимо шагает вперед. Имя Балакирева было ему и прежде известно, но атмосферу балакиревского кружка он впервые почувствовал с такой явственностью. Еще сильнее захотелось присоединиться к ним, найти для себя поддержку в их обществе.
Впечатление от встречи было неизгладимо большое. Хотя и на этот раз в мелочах, в том, как Мусоргский вел себя за столом, видна была его склонность порисоваться, за этим стояло нечто более серьезное, крупное и многообещающее. Больше всего поразило то, что молодой музыкант рассматривает искусство как важное и общее дело многих людей.
Пожалуй, именно в тот вечер Бородин понял, что нельзя творить в одиночку, прячась от других и ничего никому не показывая. Он почувствовал, как нужна ему среда людей, посвятивших себя безраздельно искусству.
XVI
Еще одного человека любовь к музыке привела в балакиревский кружок. Долговязый, нескладный, застенчивый и молчаливый, он появился там совсем еще юношей, почти подростком.
Когда Римскому-Корсакову исполнилось двенадцать лет, его поместили в морской корпус. Мальчик несколько лет изучал там науки, относящиеся к мореходству. Ему пришлось плавать и на шлюпках и на кораблях. Однажды он чуть было не утонул, стоя во время тяги вант под марсом бизань-мачты и сорвавшись оттуда.
Подросток был тих, скромен, но храбр. Когда его, как новичка, попробовали подчинить себе кадеты постарше, он сумел себя отстоять и показал свою независимость. Всеми своими чертами подошел бы воспитанник к морскому делу: старательностью, выносливостью, упорством, – если бы не особенная, страстная приверженность к музыке.
Занятия музыкой начались еще дома. По желанию родителей, во время пребывания в корпусе для занятий с мальчиком был приглашен педагог. На рояле тот, впрочем, играл слабо, потому что по профессии был виолончелистом. Тем не менее кадет ходил к нему заниматься и выполнял все его указания.
Жизнь в корпусе текла однообразно, муштра была не из легких. По субботам кадетов выстраивали и за хорошие отметки, полученные в течение недели, награждали яблоками, а за плохие пороли публично.
Субботние вечера подросток проводил в семье у знакомых, где с интересом относились к музыке. Его часто водили с собой в театр, на оперные представления. За две-три зимы он прослушал Флотова, Верди, Россини, Глинку, Мейербера. Посещали больше итальянскую оперу – русская была не в чести. Слушая, как превозносят Россини и как дурно говорят о «Руслане», Римский-Корсаков из детского послушания поддакивал.
Заниматься музыкой его заставляло необъяснимое влечение. Он пробовал перекладывать оркестровые произведения для рояля, сам подбирал вариации к готовым темам. Учитель, виолончелист Улих, был слишком слаб, чтобы помочь ему в этих попытках. Но у него хватило добросовестности объявить однажды, что делать с мальчиком ему больше нечего и следует обратиться к более сведущему педагогу.
Сам же Улих и отвел Римского-Корсакова вскоре к пианисту Канилле. Это был музыкант другого масштаба – образованный, тонкий и чуткий. В подростке он угадал способности незаурядные и решил, что вести его надо не обычным путем, а другим, более отвечающим его дарованию.
В присутствии юного музыканта часто говорилось, что Россини гениален, а Глинка слаб: «Сусанин» еще туда-сюда, а «Руслан» никуда не годится. Но, попробовав поиграть тайком ото всех отрывки из «Руслана», Корсаков испытал чувство, близкое к восторгу. Ему говорили, что Бетховен скучен, а он послушал в университетских концертах его симфонии и так ими увлекся, что стал сам перекладывать для рояля.