Мусоргский попробовал было заняться вновь сочинением, но сосредоточиться ему не удалось: мысли возвращались к недавнему разговору. В полку товарищи тоже иной раз говорили о музыке, но было что-то неприятное в их разговорах — налет поверхностности и пшютовства. А тут впервые встретился человек, для которого она составляла, видимо, важную часть его жизни.
В этих мыслях провел Мусоргский остаток дня. Дежурство его кончалось. Он выходил в коридор и возвращался, глядел в окно, как однообразно хлещет дождь, вспоминал, что записано на линованых строчках, думал невесть о чем.
Вечером явился вестовой от доктора Попова с приглашением пожаловать на чай.
— Я уходить уже собирался, милейший. Мне время.
— Не извольте отказываться, ваше благородие, у нас так заведено. Прошлым разом, когда ушли, господин начальник даже расстроились. Тем более, разговор такой, что вы самолично играете. У нас дочка-с, они тоже музыку уважают.
Доктор Попов жил на госпитальном дворе; к нему вела отдельная лестница, широкая, но крутая. Под сводчатым потолком висел фонарь, тускло освещавший тяжелую дверь.
Когда из полутемноты прихожей Мусоргский попал в ярко освещенную столовую и увидел большое общество, он после госпитального полумрака даже зажмурился. Бородина, кажется, не было; во всяком случае, Мусоргский его не заметил.
Хозяин приветливо приподнялся:
— Милости прошу! Я в тот раз сожалел, что мы вас лишились. Сами посудите: заполучить музыканта на вечер к себе — случай не частый. У нас общество скромное, но музыку любят все, а вы, мне в полку говорили, в этом деле горазды. Не взыщите, ежели попросим потешить нас волшебными звуками, — и от своего лица и от лица присутствующих дам адресуюсь. — Он обвел рукой общество, как бы представляя его вошедшему, а затем представил и гостя:
— Лейб-гвардии Преображенского полка прапорщик, господин Мусоргский.
Мусоргский неожиданно оказался в центре внимания, его обступили дамы. Против воли, сам того не желая, он стал жеманничать и капризничать: заявил, что после дежурства не чувствует себя в силах играть, потом, уступив настояниям, согласился, но за рояль сел не сразу. Его уговаривали, а он повторял, улыбаясь:
— Благодарю вас, благодарю… Позже, если позволите…
Но вряд ли сумею оправдать ваше доверие…
Бородин стоял у окна, за занавеской. Ему казалось странным это кокетство. Перед ним был не скромный, с задумчивым взглядом юноша, любящий искусство. Этот светский молодой человек с напомаженными волосами, избалованный, видно, успехом у дам, был совсем не в его вкусе.
Но, когда Мусоргский сел за рояль, впечатление резко переменилось. Пусть он слишком высоко подымал руки и картинно откидывался назад, — звук у него оказался большой, сочный, певучий, а свобода в игре — необыкновенная. Заурядный человек так играть не сумел бы. Пусть он манерничал, — в игре его было нечто такое, что вело слушателя за собой и подчиняло себе. Бородин слушал со все большим увлечением. И вещи, казалось бы, хорошо знакомые: отрывки из «Трубадура», фантазия на темы Беллини, но исполнял их Мусоргский не только с блеском, но и со зрелостью, точно давно понял, что в них самое главное и что надо в первую очередь подчеркнуть.
Он вошел во вкус и, польщенный шумными похвалами, играл и играл. Хозяин, полный мужчина в очках и в мундире, вставал, потирал руки и, наклоняясь к гостям, шептал: — Ну, что скажете? А? Вот пианист-то!
Гости в ответ кивали.
Наконец, в последний раз вскинув руки, пианист объявил:
Больше, господа, не могу: устал выше всякой меры. — И как его ни просили, был на этот раз тверд.
Видя, что он больше играть не будет, Бородин подошел к нему.
— Я и не знал, что вы здесь, — сказал, смутившись, пианист. — Мне показалось, что вас нет.
При мысли, что тот был свидетелем его жеманства, Мусоргский почувствовал неловкость; он постарался вновь стать простым и скромным.
Отведя его в сторону, подальше от гостей, Бородин заговорил о своих впечатлениях:
— У вас техника настоящего концертанта. Откуда такая свобода, такой блеск и легкость? Вы меня просто поразили.
Правда, откуда?
Мусоргский смущенно развел руками:
— Может, еще с детства, не знаю. Когда мы переехали в Петербург, мне было лет десять. Отдали меня к Герке, но я играл уже: мать подготовила. Герке был доволен моими успехами и в тринадцать лет выпустил меня в публичном концерте.
Бородин расспрашивал, и Мусоргский с охотой рассказывал о себе: о детстве в поместье Карево, о первых занятиях музыкой, о знаменитом Антоне Герке. Ему было приятно, что собеседник слушает с таким интересом.