Выбрать главу

Финал сцены заставляет вспомнить эпизод из книги, которая будет написана через десять лет. «Братья Карамазовы» Достоевского. Иван Федорович Карамазов живет с такою же больною совестью, как и царь Борис. Не он убивал отца своего, но он «позволил» его убить. И вот — в бреду как наяву — ему является чёрт.

У Пушкина — лишь намек на возможную галлюцинацию:

…вся кровь моя в лицо Мне кинулась и тяжко опускалась… Так вот зачем тринадцать лет мне сряду Всё снилося убитое дитя!

У Мусоргского — словно сам собой вписывается возглас, которого не было в первоисточнике: «О, совесть лютая!..» И следом рождается бред наяву, записанный уже знакомым образом — полустихами-полупрозой, речью сбивчивой, рваной, усиленной во сто крат музыкой речи и оркестровыми подголосками, а самый момент явления призрака — накатыванием дрожащих звуковых волн:

«Ежели в тебе пятно единое… единое случайно завелося, как язвой моровой душа сгорит, нальётся сердце ядом, и тяжко станет, как молотком стучит в ушах укором и проклятьем… И душит что-то… И голова кружится… В глазах… дитя… окровавленное! Вон… вон там, что это? Там в углу… Колышется, растёт… Близится, дрожит и стонет… Чур, чур… Не я… не я твой лиходей… Чур, чур, дитя! Не я… Народ… Воля народа! Чур, дитя!»

И словно выдох, с бессилием:

«О, Господи! Ты не хочешь смерти грешника, помилуй душу преступного царя Бориса!»

В «Годунове» — много героев. Часть из них — только мелькнет в одном или другом эпизоде. Но с редкой настойчивостью Мусоргский проводит все ту же тему: народ и царь, царь и народ. Это — два полюса оперы, их противостояние лежит в самой основе музыкальной драмы. В «Сцене у собора» — кульминация противостояния. Уже во вступлении к ней — с «бродячими ритмами» — звучит измененная тема вступления с узнаваемыми причитаниями. И сразу — народные толки о Гришке Отрепьеве, о царевиче, который идет с полками на Москву.

Появление Юродивого — ключевой эпизод. И для Пушкина, и для Мусоргского. В опере еще более усилено чувство гонимости этого странного существа. И — блаженной святости. У Пушкина юродивый поет:

Месяц светит, Котенок плачет, Юродивый, вставай, Богу помолися!

Мусоргский песенку редактирует, в словах ее начинает пошевеливаться «блаженная заумь»:

Месяц едет, котенок плачет, Юродивый, вставай… Богу помолися, Христу поклонися. Христос, Бог наш, будет вёдро, Будет месяц. (Рассеянно.)Будет вёдро… месяц…

Но то, чего добился композитор в музыке, этого еще не знала мировая опера. И в песенке, и в речитативе героя — жуткая точность «юродивой» речи — не то слабоумие, не то — высшая мудрость. С его плачем («А-а! А! Обидели Юродивого! А-а! Отняли копеечку!») выходит из собора царь Борис. И уже звучит заплачка всего хора, и женщины с мальчишками на паперти, и мужчины, стоя на коленях, протягивают руки к царю: «Кормилец-батюшка, пошли ты нам милостыньку, Христа ради!» И уже весь народ — на коленях, стонет:

Хлеба! Хлеба! Хлеба голодным! Хлеба! Хлеба! Хлеба подай нам, Батюшка, Христа ради!

А в музыке узнается самое начало, призыв на царство. Она «помнит» хоровой возглас в самом начале оперы:

Смилуйся! Смилуйся! Смилуйся! Боярин-батюшка! Отец наш! Ты кормилец! Боярин, смилуйся!

Музыка ведет «подспудную» драматургию оперы. И в плаче юродивого Николки — отголоски из вступления к опере, из вступления к этой сцене. Лейтинтонации — та особенность музыки Мусоргского, которую по-настоящему будут позже осваивать композиторы XX века.

Наконец — одна из кульминаций оперы. Звучит негромко. Почти вкрадчиво. До жути. Странный диалог Юродивого и царя. Убогий Мусоргского — точное воплощение изначального смысла этого слова: «у Бога».

— Борис! А Борис! Обидели Юродивого!..

Борис вопрошает в сторону:

— О чём он плачет?

Юродивый отвечает. И «советует»:

— Мальчишки отняли копеечку. Велика их зарезать, как ты зарезал маленького царевича.

И как народ просил у царя хлеба, так сам Годунов покорно просит у Николки:

— Молись за меня, блаженный!

И слышит, удаляясь, слова убогого:

— Нет, Борис! Нельзя, нельзя, Борис! Нельзя молиться за царя Ирода! Богородица не велит.

В речитативе — та «тихость», от которой бежит дрожь по спине. Финал сцены — то пророчество Юродивого, которого у Пушкина не было. Николка «смотрит в недоумении по сторонам; садится на камень и штопает лапоть». И доносится его печальный голос:

Лейтесь, лейтесь, слезы горькие, Плачь, плачь, душа православная. Скоро враг придет И настанет тьма, Темень темная, непроглядная. Горе, горе Руси, Плачь, плачь, русский люд, голодный люд!

В последней сцене — бояре в Грановитой палате. Выносят свое решение о самозванце. И в речь вплетаются характерные «мусоргские» словечки, пришедшие к нему из долгого общения с русской историей:

— Злодея, кто б ни был он, сказнить…

— Стой, бояре! Вы прежде излови, а там сказни, пожалуй.

— Ладно.

— Ну, не совсем-то ладно.

— Да ну, бояре, не сбивайте! Злодея, кто б ни был он, имать и пытать на дыбе крепко…

В остальном драматургия сцены построена на двух эпизодах трагедии Пушкина. В одной сцене патриарх пытался дать совет царю — перенести в Москву мощи невинно убиенного Димитрия: они обладают целительной силой, народ поймет, что враг, который движется на Москву, — самозванец. У Пушкина патриарх поведал целую историю исцеления слепца, и с Бориса во время этого монолога катятся крупные капли пота. Второй эпизод — внезапный удар и последний монолог Годунова. У Мусоргского вместо патриарха появляется Пимен. И в монолог вносится стилистическая правка: велеречие пушкинского патриарха («в младых летах, — сказал он, — я ослеп…») заменяется просторечием («еще ребенком, — сказал он, — я ослеп…»).

Но и до появления Пимена сцена полна драматизма. Когда боярам является Шуйский, он сразу завладевает их вниманием:

— Намедни, уходя от государя, скорбя всем сердцем, радея о душе царевой, я в щелочку… случайно… заглянул…

И муки совести, и ужас Борисов сначала приходят на сцену в изображении Шуйского и отповеди бояр: «Лжешь! Лжешь, князь!»

Но только Шуйский обронит несколько слов о призраке, измучившем Бориса, только произнесет, что царь «„Чур… чур“, шептал», как является уже сам Борис.

Борис(говорком).Чур, чур!

Шуйский.«Чур, дитя!» (Завидя Бориса.)Тише! Царь… царь…

Борис.Чур, чур!

Бояре.Господи!

Борис.Чур, дитя!

Бояре.О, Господи! С нами крестная сила!

Борис.Чур, чур! Кто говорит: «убийца»? Убийцы нет! Жив, жив малютка. А Шуйского за лживую присягу четвертовать!

Этот измученный кошмаром Борис и слушает рассказ Пимена о прозрении слепца у могилки Димитрия. И не внезапный удар в тревожную минуту, как у Пушкина, но история, поведанная старцем, убивает царя:

Ой! Душно! Душно! Свету! (Падает без чувств на руки бояр) Царевича скорей! Ох, тяжко мне! Схиму!

Последний монолог Бориса, его наставление сыну Феодору, Мусоргский правил. Возглас Бориса у Пушкина — «О милый сын…», у Мусоргского — «Сын мой! Дитя мое родное!» Усилено отцовскоеначало и — затушеван государь.Своему еще совсем юному отпрыску Годунов Пушкина дает последние советы. Если пушкинский стих перевести в смиренную прозу, получится целая программа управления государством: