Выбрать главу

Между восемнадцатью и двадцатью одним годом Виктюрньен стоил бедному нотариусу около восьмидесяти тысяч франков, причем ни мадемуазель Арманда, ни маркиз ничего не подозревали. Больше половины этих денег было истрачено на прекращение судебных дел, угрожавших графу, остальные ушли на всякие излишества молодого повесы. Из десяти тысяч франков, составлявших годовой доход маркиза, пять тысяч поглощали расходы по дому; на содержание маркиза и мадемуазель Арманды, несмотря на всю ее бережливость, уходило свыше двух тысяч франков; так что пенсион будущего наследника не превышал ста луидоров. А что такое две тысячи франков для того, кто должен бывать в свете и одеваться хотя бы прилично? Да один гардероб поглощал всю эту сумму! Виктюрньен выписывал себе белье, платье, перчатки и духи из Парижа. Он пожелал иметь хорошую верховую английскую лошадь и лошадь для тильбюри. Ведь ездил же господин дю Круазье верхом на английской лошади и имел, кроме того, тильбюри. Так неужели допустимо, чтобы буржуазия затмила аристократию? Затем молодой граф потребовал себе грума, который носил бы ливрею с фамильным гербом д'Эгриньонов. Польщенный тем, что задает тон всему городу и департаменту, всей молодежи, Виктюрньен вступил на путь прихотей и роскоши, которые так пристали красивым и остроумным молодым людям. А Шенель все это оплачивал, пользуясь, правда, как старинные парламенты, своим правом увещания, но делал он это с ангельской кротостью.

«Как жаль, что этот добряк так надоедлив!» — думал Виктюрньен всякий раз, когда нотариус затыкал некоторой суммой денег зияющую дыру в его бюджете.

Будучи вдов и бездетен, Шенель в глубине души как бы усыновил Виктюрньена. Он радовался, видя, как сын его бывшего хозяина проезжает по главной улице города, покачиваясь на высоком сиденье своего тильбюри, с длинным хлыстом в руке и розой в петлице, красивый, нарядный, вызывающий всеобщую зависть. Когда Виктюрньену спешно нужны были деньги — после проигрыша у Труавилей, у герцога де Верней, у префекта или у главного управляющего окладными сборами — и он являлся в скромный домик на улице Беркай к старику нотариусу, который был для него провидением, то тихий голос юноши, его беспокойный взгляд и вкрадчивые движения так действовали на старика, что граф, едва войдя, тотчас получал желаемое.

— Ну, что с вами? Что случилось? — спрашивал Шенель взволнованным голосом.

В особо важных случаях Виктюрньен усаживался, принимал вид меланхолический и задумчивый, жеманясь, предоставлял Шенелю вытягивать из него каждое слово. Заставив добряка испытать самую жестокую тревогу, ибо тот уже начинал опасаться грозных последствий столь безудержного мотовства, он наконец признавался в каком-нибудь грешке, который можно было прикрыть ассигнацией в тысячу франков. Шенель, помимо нотариальной конторы, имел около двенадцати тысяч франков годового дохода. Из этого фонда нельзя было черпать бесконечно. Восемьдесят тысяч франков, которые пошли прахом ради Виктюрньена, составляли сбережения старика, отложенные им на то время, когда маркиз соберется отправить сына в Париж, или чтобы способствовать удачной женитьбе молодого графа. В отсутствие Виктюрньена Шенель обретал свою обычную трезвость и прозорливость и постепенно расставался с теми иллюзиями, которыми еще тешили себя маркиз и его сестра. Убедившись, что юноша совершенно не способен вести себя достойно, Шенель горячо желал поскорее женить его на какой-нибудь благонравной и благоразумной девице из дворянской семьи. Видя, что Виктюрньен делает наутро противоположное тому, что обещал накануне, Шенель недоумевал, как может юноша с таким благородным образом мыслей столь дурно вести себя. Впрочем, чего ждать от молодых людей, которые охотно признаются в своих ошибках, даже раскаиваются в них и тут же опять их повторяют. Люди с сильным характером каются в своих грехах лишь перед самими собой и сами себя карают. Что же касается слабовольных, они идут проторенной дорожкой, им слишком трудно с нее свернуть. Виктюрньен, в котором воспитатели, друзья и уже вкоренившиеся привычки ослабили силу скрытой гордости, побуждающей людей к великим деяниям, оказался во власти того безволия, каким страдают сластолюбцы; это случилось в ту пору его жизни, когда его воля, чтобы окрепнуть, нуждалась в суровых испытаниях и в борьбе с превратностями судьбы, создавших такие характеры, как принц Евгений, Фридрих II и Наполеон.

Шенель замечал в Виктюрньене ту неукротимую, бешеную жажду наслаждений, которая естественна у людей больших дарований и рождается из потребности возместить удовольствиями затраты напряженной умственной энергии, но тех, кто предается одному лишь сладострастию, неудержимо влечет в пропасть. И старика временами охватывал ужас; но затем, вспоминая о прекрасных порывах и широком уме, делавших юношу столь примечательным, Шенель снова успокаивался. Он говорил себе то же, что говорил маркиз, когда до него доходили слухи о шалостях Виктюрньена: «Молодежи нужно перебеситься».

Когда Шенель жаловался шевалье на склонность молодого графа постоянно делать долги, тот выслушивал его с насмешливым видом, растирая между пальцами понюшку табаку.

— Объясните мне, пожалуйста, милейший Шенель, что такое государственный долг? — спрашивал он в ответ. — А ежели Франция имеет долги, то почему же, черт побери, их не иметь Виктюрньену? Ныне, как и во все времена, принцы делают долги, все аристократы делают долги. Может быть, вы хотели бы, чтобы мальчик скаредничал? Вы знаете, как поступил наш великий Ришелье, — не кардинал, тот был негодяй, он жаждал погубить знать, а маршал Ришелье? Знаете, что он сказал, когда его внук, принц де Шинон, последний из рода Ришелье, признался ему, что, находясь в университете, не истратил своих карманных денег?

— Нет, господин шевалье, не знаю.

— Так вот: он выбросил кошелек в окно метельщику и сказал внуку: «Тебя, значит, не научили быть принцем?»

Шенель молча опустил голову. А вечером, засыпая, честный старик подумал, что в нынешние времена, когда исправительная полиция существует для всех, подобные теории ужасны. Он видел в них зародыш грядущей гибели славного рода д'Эгриньонов.

Без этих пояснений, рисующих одну из сторон провинциальной жизни во времена Империи и Реставрации, трудно было бы понять ту сцену, с которой и начинается наше повествование; она произошла в конце октября 1822 года в Музее древностей однажды вечером, после игры в карты, когда высокородные посетители отеля, старые графини, молодые маркизы и баронессы произвели подсчеты выигрышей и проигрышей и удалились. Старик маркиз прохаживался по гостиной, а мадемуазель д'Эгриньон сама тушила свечи на карточных столах; маркиз был не один, а в обществе шевалье. Эти два обломка прошлого века говорили о Виктюрньене. Шевалье собирался открыть маркизу глаза на поведение его сына.

— Да, маркиз, — говорил шевалье, — ваш сын только даром тратит здесь свое время и свою молодость. Вы должны наконец послать его в Париж.

— Я всегда полагал, что если мой преклонный возраст помешает мне самому явиться ко двору, где, говоря между нами, я даже не знаю, что мне делать в наше время и среди новых людей, окружающих короля, — я, по крайней мере, пошлю к королю своего сына, который засвидетельствует его величеству нашу преданность. Король должен что-нибудь сделать для графа д'Эгриньона: дать ему, скажем, полк, или должность при дворе, или, наконец, предоставить ему возможность отличиться. Мой дядя архиепископ претерпел жестокие муки, я отменно воевал и ни разу не покинул поля боя, в отличие от тех, кто счел своим долгом последовать за принцами; по моему мнению, король оставался во Франции, и знать должна была оставаться здесь. И что же! Теперь никто даже не вспоминает о нас, тогда как Генрих Четвертый, наверно, уже написал бы д'Эгриньонам: «Приезжайте, друзья мои! Мы победили!» Мы, пожалуй, стоим побольше Тревилей, а между тем два Тревиля уже сделаны пэрами Франции, еще один Тревиль попал в депутаты от дворянства — (маркиз принимал избирательные коллегии за собрания представителей его сословия). Право же, о нас больше не думают, как будто бы мы уже не существуем! Я все ждал, что принцы, путешествуя, проедут через наш город. Но раз они не едут к нам, придется ехать к ним.