Кто-то тащил за рога телку. А так как у нужды, как говорится, руки длинные и до всех доберутся, то и криворотый Гжеля, у которого земли было целых восемь моргов, повел на ярмарку дойную корову, а сосед его, Юзеф Вахник, — свинью с поросятами.
Изворачивались бедняки, как могли. Иному уже так туго приходилось, что последнюю лошаденку вел на продажу, как, например, Гульбас. Бальцеркова подала на него в суд, требуя пятнадцать рублей, которые он когда-то занял у нее на корову, и теперь ему грозила опись имущества. Бедняга волей-неволей сел на гнедого и поехал его продавать, провожаемый ропотом, плачем, причитаниями всей семьи.
Телеги медленно выезжали одна за другой — зажиточные хозяева тоже везли продавать, что только можно, потому что войт требовал уплаты податей и грозил всякими карами. Хозяйки ехали каждая со своим добром: из-под платков кудахтали куры, шипел на возу жирный гусь, а те, что шли пешком, несли яйца в узелках, масло, накопленное тайком от детей, а кое-кто и парадную юбку или кусок полотна. Всех нужда поприжала, до нового урожая было еще далеко.
Люди так спешили, что даже обедню в костеле сегодня ксендз отслужил гораздо раньше обычного, и солдатка Тереза, у которой было какое-то дело к нему, пришла в ту минуту, когда он уже шел домой завтракать. Она не посмела его остановить и стала дожидаться у ограды. Наконец, ксендз вышел на крыльцо, но прежде чем она успела подойти к нему, сел в бричку и приказал скорее везти в Тымов.
Терезка, горько вздыхая, долго еще смотрела на дорогу, где поднималась пыль и серой тучей ложилась на поля. Стук колес замирал уже вдали, и только красные платки женщин, шедших гуськом по сторонам дороги, мелькали иногда между деревьями.
Скоро в Липцах все затихло, даже мельница не громыхала, и кузница была заперта, а улицы совсем опустели. Те, кто не уехал на ярмарку, возились во дворах и на огородах за хатами.
Тереза, сильно чем-то обеспокоенная, вернулась домой.
Она жила за костелом, рядом с Голубами, в избенке, состоявшей из одной комнаты с сенцами. Другую половину избы брат при разделе отрезал и перенес на свой участок, и теперь перепиленные стропила крыши торчали, как сломанные ребра.
Стоявшая на пороге Настка увидела Терезу — их избы разделял только узенький садик.
— Ну что? Он тебе прочитал? — крикнула она, подбегая.
Тереза, остановившись у плетня, рассказала о своей неудаче.
— А может, органист прочитает? Он, должно быть, по-писанному читать умеет.
— Наверное, умеет, да как я с пустыми руками к нему пойду?
— Возьми несколько яиц.
— Мать все понесла в город, только утиные остались.
— Не беспокойся, он и утиные возьмет.
— Пошла бы, да боязно мне как-то! Если бы знать, что тут написано!
Она достала из-за пазухи письмо от мужа, которое войт привез ей вчера вечером из волости. Что там может быть?
Настка взяла у нее из рук исписанный листок, присела под плетнем и, расправив письмо на коленях, опять принялась с большим трудом разбирать его. А Тереза села на приступке и, подпирая руками подбородок, со страхом смотрела на непонятные строчки. Настка разобрала только первую, где написано было: "Слава Господу нашему Иисусу Христу".
— Нет, дальше не разберу, нечего и стараться! Вот Матеуш наверняка прочитал бы!
— Нет, нет! — Терезка густо покраснела и тихо попросила: — Не говори ты ему про письмо, Настуся, не говори ничего!
— По-печатному я из любой книжки прочту, буквы я хорошо знаю… ну, а тут ничего не могу понять: все какие-то закорючки, словно муху кто обмакнул в чернила да пустил на бумагу.
— Не скажешь ему, Настуся, нет?
— Уж я тебе и вчера говорила, что не стану мешаться в ваши дела. Вернется твой — все и так непременно откроется! — сказала Настка, вставая.
Терезка захлебывалась слезами и не могла выговорить ни слова.
Настка почему-то вдруг рассердилась и ушла, сзывая по дороге кур, а Терезка, завязав в узелок пять утиных яиц, поплелась к органисту.
Но, видно, нелегко ей было, она то и дело останавливалась и, укрываясь в тени, с тревогой всматривалась в непонятные буквы письма.
"А может, его уже отпускают?"
Страх сжимал ей горло, ноги подкашивались, а сердце так отчаянно билось, что она прислонялась к деревьям и заплаканными глазами смотрела вокруг, словно ища спасения.
"Или, может, он только насчет денег пишет!"
Она шла все медленнее, беспрестанно вынимая из-за пазухи письмо, словно оно давило или жгло ее, и, наконец, завязала его в платок.
У органиста как будто никого не было дома: двери стояли открытыми настежь, в комнатах было пусто, только в одной, где окно было завешено юбкой, кто-то громко храпел под периной.
Тереза робко прошла через сени и окинула взглядом двор. На пороге кухни сидела служанка и, поставив меж колен кадку, сбивала масло, отгоняя веткой мух.
— А где же хозяйка?
— На огороде, сейчас ее услышите!
Тереза стала в сторонке, комкая письмо в руке, и надвинула платок на глаза, потому что солнце выходило уже из-за крыш.
На дворе ксендза, по ту сторону забора, слышались крики всякой домашней птицы. Утки плескались в лужах, молодые индюшки кряхтели где-то под плетнем, а индюки, растопырив крылья, воинственно наскакивали на валявшихся в грязи поросят. Из-под стены амбара взлетали голуби, кружили в воздухе и снежной тучей садились на красную крышу плебании. С полей тянуло влажным теплом, расцветшие сады купались в солнечном свете, и осыпанные цветами яблони выглядывали из зелени, как белые облака, обрызганные зарей. Пчелы с тихим жужжанием летели на работу, мелькали в воздухе мотыльки, как цветочные лепестки, порой стая воробьев с шумом падала с деревьев на плетень.
У Терезки вдруг полились слезы из глаз.
— Органист дома? — спросила она, отвернувшись.
— Где ж ему быть? Ксендз уехал, вот он и вылеживается, как боров!
— А ксендз, должно быть, на ярмарку поехал?
— Да, быка хочет купить.
— Еще быка? Мало ли у него скота!
— У кого много, тому еще больше хочется, — буркнула служанка.
Терезка помолчала. Горько ей стало при мысли, что вот у людей всего по горло, а она едва-едва сводит концы с концами и часто голодает.
— Хозяйка идет! — воскликнула служанка и так усердно завертела колотушкой в маслобойке, что сметана брызнула через край.
— Это твои штучки, бездельник! Ты нарочно пустил лошадь в клевер! — раздался в саду визгливый голос жены органиста. — Лень было на паровое ее выгнать! Господи Иисусе, ни на кого положиться нельзя! Добрых две сажени клевера пропали! Вот скажу сейчас дяде, так он тебе, дармоед, такую баню задаст, что долго будешь помнить!
— Я ее выгнал на перелог и своими руками стреножил и привязал к колышку!
— Не ври. Вот дядя с тобой поговорит!
— Говорю вам, тетя, я ее на клевер не пускал.
— А кто же? Ксендз, что ли? — иронически спросила тетка.
— Угадали, тетя: ксендз своих лошадей там пас, — сказал Михал, повысив голос.
— Очумел, хлопец! Заткни глотку, а то еще кто-нибудь услышит!
— Не буду молчать, в глаза ему скажу, потому что я сам видел! Вы вот на меня кричите, а клевер-то ксендз потравил! Пришел я на заре за нашими лошадьми, — гнедой лежал, а кобыла паслась. Они там и были, где я их на ночь оставил. Следов там много, можете проверить, еще свежие. Отвязал я их и сел на гнедого — гляжу, в нашем клевере чьи-то лошади пасутся! Еще только начинало светать, я тропкой подобрался к огороду ксендза, чтобы их перехватить. Выхожу на дорожку Клемба, а там ксендз стоит с требником, оглядывается по сторонам и кнутом загоняет лошадей все дальше в клевер…
— Тише, Михал! Слыханное ли это дело, чтобы сам ксендз… Давно я говорила, что сено наше в том году… тише, там какая-то баба стоит!