- Может, хватит?.. Давай лучше поговорим об оперетте. Как все-таки вы ее назвали?
- Мне хотелось «Одинокий цыган» или «Старый цыган», но либреттисты настояли на «Цыгане-премьере». Австрийская традиция: если девка, то непременно «королева», «принцесса», на худой конец, «графиня», если цыганский скрипач, то «премьер». «Одинокий», «Старый» - грустно, а оперетта не терпит грусти. Хотя у меня речь пойдет как раз о неудачнике. Но пока публика разберется, дело будет сделано. Надо было отстоять свое название, но я боюсь провала. Особенно после неудачи «Отставника». Я всего боюсь: новых знакомств, директоров, критиков, людей в форме. Я смертельно боюсь провала и больше всего, с детства, боюсь нищеты. Я не завистливый человек, но завидую Шуберту. Он был кругом неудачлив, а пел: «Как на душе мне легко и спокойно». Вот счастливый характер!
Паула пристально смотрела на него.
- Удивительная исповедь!.. До чего странно слышать такое от создателя легкой музыки.
- Я, наверное, извращенец. Чем мне грустнее, тем больше хочется писать веселую музыку.
- Чудесно! Ты опереточный композитор милостью божьей. Это твой разговор с людьми, богом и собственной душой.
- Когда я выбрал оперетту, то вовсе не думал об этом, - признался Кальман.
- Естественно! Потому что не ты выбрал оперетту, а оперетта выбрала тебя.
Кальман посмотрел на Паулу с тихим изумлением.
- Ты все оборачиваешь в мою пользу.
- Я говорю чистую правду. И если хочешь знать, насколько я серьезна, то выслушай не совсем приятное. Твоя способность создавать легкую музыку из тягот жизни когда-нибудь очень тебе пригодится. У твоего отца диабет, у меня пошаливают легкие, а наша старая такса совсем ослепла.
- Не надо!.. Не хочу!.. - замахал короткими руками Кальман.
- Надо, милый… Дай миру вальс из сахарной болезни, чахоточный канкан и матчиш слепоты.
- Ты страшновато шутишь; Паула.
- Самое страшное, что я вовсе не шучу.
- Писатели пришли! - объявила краснолицая кухарка.
Кальман побледнел. Паула бросила на него укоризненный взгляд.
- Милый, возьми себя в руки. Поработай хорошенько с Грюнбаумом и Вильгельмом и не давай им спуска. Трагедия оперетты - идиотские либреттр.
- Уж я-то знаю! Хорошо было Оффенбаху, он пользовался пьесами Галеви и Мельяка.
- Выжми сок из этих завсегдатаев кофеен. Опрокинь на них, как помойное ведро, весь свой дурной характер.
- Постараюсь, - заверил Кальман.
- И мне будет немного легче, - пробормотала Паула про себя, отправляясь за либреттистами…
…Чем ближе подступал день премьеры, тем сумрачнее становился Кальман. И было с чего…
Он всегда приходил в театр до начала репетиции. Незаметно садился где-нибудь в сторонке и грустно размышлял о том, какие новые огорчения и каверзы готовит ему грядущий день.
В этот раз он едва успел занять место в полутемном зале, как к нему подсела субретка.
- Доброе утро, маэстро… До чего же точно вы назвали вашу оперетту «Цыган-премьер». Тут действительно один премьер - Жирарди, Александр Великий, как зовут его прихлебатели, остальные все - статисты.
- Вы недовольны своей партией?
- Ее просто нет! - И субретка вскочила с подавленным рыданием.
Кальман был достаточно опытным композитором и знал, что за этим обычно следует: хорошо, если просто истерика, куда хуже - отказ от роли.
Он задержал актрису за руку.
- Сговоримся на дополнительном дуэте во втором действии?
- Мало, - жестко ответила крошка. - Мне нужна выходная песенка.
- Идет! Но вы будете хорошей девочкой и - никаких интриг против Жирарди.
- А песенку правда напишете?
- Слово!
- Где вы их берете?
- Я набит ими по горло, - он отпустил руку субретки, и та упорхнула.
Кальман вынул крошечный позолоченный карандашик и, поскольку под рукой не было ни клочка бумаги, стал записывать ноты прямо на манжете.
На стул рядом с ним тяжело опустился первый комик.
- Эта интриганка что-то выпросила у вас, - сказал он мрачно. - Я все видел. У меня нет ни одного танцевального ухода. Вы же знаете, что мое обаяние в ногах.
- Да уж, не выше, - пробормотал Кальман.
- Что?.. Не поняли?.. Или вы дадите мне уход…
- Дам! Уже дал. Но перестаньте сплетничать.
- Маэстро, как можно?.. - и довольный комик покинул Кальмана тем самым «уходом», который составлял его обаяние.
Пришлось пустить в дело вторую манжету. За скоропалительным творчеством Кальман проглядел начало репетиции. Очнулся он, когда Жирарди проходил свою коронную сцену.
Жирарди старался превзойти самого себя. Но Кальман, застенчивый, молчаливый, к тому же омраченный театральными склоками, равно как и боязнью провала, ничем не выражал своего восторга. Не выдержав, Жирарди оборвал арию и, наклонившись со сцены к сидящему в первом ряду автору, крикнул:
- Может, я вам не нравлюсь, приятель? Скажите прямо. Это лучше, чем сидеть с таким насупленным видом.
Все замерли. У режиссера округлились глаза от ужаса. Кальман, выведенный из своей прострации, не знал, что ответить. Разгневанный любимец публики сверлил его своим огненным взглядом. Премьера повисла на волоске.