— Ты!..
Реденький усишко у него в эту минуту вздрагивал быстро и зло.
На меня с укоризной смотрели русалочьи глаза. Тася чуть заметно покачивала головой. Затем в тетрадке записала мою фамилию.
Потом Тася, отдав список бригадиру, провожала нас. На крыльце она сказала:
— Ведите себя хорошо, ребята, я вас очень прошу.
Не оборачиваясь, растягивая слова, Гаврилов ответил:
— Все будет в порядке… Я не люблю лентяев.
— Я буду навещать вас, ребята, — сказала Тася.
И опять за нас ответил Гаврилов:
— Само собой, навещать нужно.
Я засмеялся и посмотрел на Тасю. В русалочьих глазах вспыхнула досада. Тася не поняла меня. И, наверно, никогда не поймет.
Гаврилов не обратил на мой смех никакого внимания, словно не слышал его. А может быть, и слышал, но тоже ничего не понял.
День уже угасал. Посредине улицы, навстречу нам пылило стадо коров. Пастух щелкал длинным кнутом, словно стрелял из ружья. Рядом с ним трусила, вывалив изо рта длинный язык, усталая лохматая собака. В воздухе резко запахло, парным молоком и еще чем-то необъяснимо теплым и родным. Я проводил стадо глазами: в городе такого не увидишь.
У знакомого свежевыбеленного домика Гаврилов остановился. Подошел к скрипучей калитке и постучал щеколдой. Лениво, крикнул:
— Маркина, э, Маркина!
Как я и ожидал, на зов вышла та же женщина, с которой мы разговаривали днем.
— Ждешь?
— А как же? Жду, Никитич, жду, — торопливо ответила она. — Чай, помню наш разговор.
— Так во-от… Трое, значит, будут жить у тебя. — И он ткнул пальцем в меня, Арика и Вальку. — Утром придешь с ними на ток. Ванюшка — тоже на ток.
— Придем, придем, Никитич, — опять торопливо ответила Маркина, и я почему-то подумал, что эта пожилая и, видно, много поработавшая на своем веку женщина боится бригадира.
— Чтоб, значит, без повторениев… Хлеб и пшено на мальчишек получила?
— Получила, утром еще получила.
— Ну, бывай.
И Гаврилов, не оглянувшись, зашагал дальше, а за ним шестеро наших мальчишек со своими тощими вещмешками.
Маркина посмотрела на нас, вздохнула и вдруг спросила добрым и уставшим голосом:
— Утомились, ребятки?
— Есть малость, — солидно отозвался Валька Шпик. — А так, терпимо…
— Ну, пойдемте в избу. Поужинаете и отдыхать ляжете. Завтра раненько подниматься.
Она звякнула щеколдой и скрипнула калиткой. Один за другим мы вошли в темный, застроенный сараями и сараюшками дворик. В нос ударил какой-то особый, присущий только деревенским дворам запах, многотонный и в то же время слитный: пахло коровой, которая где-то в сгустившейся тьме с протяжными вздохами пережевывала свою жвачку, свежим степным сеном, черной копной возвышавшимся на одном из строений, хлевом и терпким куриным пометом, горьким вяжущим запахом свежесрубленного дерева, которое еще продолжает выделять живительный сок. И почему-то этот, насыщенный разнообразными запахами, воздух деревенского двора опять показался мне до боли родным и милым, будто я родился и вырос в деревне и вот вернулся сюда после долгой отлучки.
— Осторожненько, ребята, — предупредила идущая впереди нас Маркина, — тут порожек… Две ступеньки.
Вошли в темные сени. Здесь господствовали другие, но тоже почему-то знакомые запахи: резко пахло укропом, резаной тыквой и вянущей листвой березы. Из-за черной, совершенно сажевой темноты, ничего нельзя было увидеть и о происхождении этих ароматов можно было только догадываться.
Впереди, сбоку, бесшумно отворилась дверь, и на черном фоне тьмы четко обрисовался желтый, световой квадрат. Мы шагнули в этот квадрат, будто нырнули в неведомый мир… Впрочем, он и был для нас совершенно новым и немного странным, этот мир, называемый деревенской избой.
Половину большой комнаты занимала огромная русская печь с широкой пастью, закрытой заслонкой из жести; на шестке, перед заслонкой, стоят чугуны различных размеров — все почерневшие от долгого употребления. Тут же, у печи, широкие лавки, на которых тоже стоит разнокалиберная посуда — кастрюли, глиняные бадейки под молоко, ведра, большая квашня, добротно сработанная из дубовых выстругов, прикрытая белым чистым холстом.
Комната освещена двумя керосиновыми лампами, подвешенными на проволочные крючки. Одна лампа висит тут же, почти у входа, другая — в глубине комнаты. Вторая опущена очень низко, к самому, полу, и около нее на скамеечке примостился белобрысый паренек. Он сидел к нам спиной, и его отросшие, когда-то остриженные «под нуль» волосы блестели под неярким светом лампы. Что делал паренек, было не разобрать — острые локти его сновали туда-сюда, под рубашкой шевелились лопатки.