— Я не заржавела, — прошептала она.
Бредит, подумал Филипп, склонившись над сестрой и заметив ее восхищенную улыбку.
— Все закончилось. Мне больше не страшно… Я не заржавела…
Она взяла руку брата и положила себе на сердце. В жестяной коробочке билось сердце, наполненное новой кровью, очищенное от всех болезней прошлого, от всей тяжести прошлого. Легкое сердце так и прыгало в ее груди: она даже испугалась, что оно выскочит наружу, и придержала его рукой.
— Видишь там свет? — спросила она брата, показывая на белый лучик, скользнувший между задернутых штор.
Он повернул голову и вгляделся. Раз сестре так нужно, чтобы он увидел, он увидит. Заметил дрожащее сияние между двумя полотнищами белой ткани.
— Там, — настаивала она, — между шторами…
Он сказал, что да. Видит.
— Это я, видишь, я… И на этот раз справилась сама, совсем одна. Без тебя и без никого…
Она улыбнулась ему. Уже не улыбкой путешественницы по сонным далям, бросающей свое тело во власти неведомых сил, а улыбкой настоящей женщины, его сестры, которая решила жить во что бы то ни стало.
Рафа сидит неподвижно. Он не может двигаться. Парализован своей виной, своей застарелой жаждой мести, которой так долго жил. Он не покидает мастерской. Задвинул засов. Больше никто к нему не войдет. Он ждет ее звонка. Как раньше. Ничего не может делать, только сидит в углу мастерской и ждет ее возвращения. На этот раз она ушла еще дальше, и с кем-то ему незнакомым. Молчать и ждать… Очередная их история, история без слов, когда все время и все пространство заполняется одним большим «прости», единственным лекарством от всех болезней.
Он может говорить только с Филиппом, потому что ему не нужно ничего говорить. Их обоих связывает беспомощное молчание, когда человек ничего не знает, хочет высказаться, объяснить — но не может. Он звонит Филиппу каждый день, утром и вечером. Спрашивает, есть ли новости. Филипп отвечает односложно — да, нет, и никогда не зовет к себе.
— Я подожду, — говорит Рафа. — Мне спешить некуда…
Он всегда произносит одни и те же слова, как молитвы в церковной службе, которые все знают наизусть, но повторяют от этого не менее пылко. Дыхание двух молчащих мужчин летит по телефонным проводам. Дыхание, которое красноречивее слов. Им не нужны ни упреки, ни сведение счетов, ни пустые сожаления, ни виноватые излияния.
— Я прошел тест. Отрицательный, — вскользь роняет Рафа однажды вечером.
— Я тоже, — говорит Филипп. — И у меня отрицательный.
— А у нее? — спрашивает Рафа.
— У нее брали кровь, ничего не нашли…
— А, — говорит Рафа.
— И у Аньес все нормально, — добавляет Филипп.
— А Люсиль?
— Про Люсиль ничего не знаю… А ты?
— И я тоже… А что Жозефина?
— От нее ни слуху ни духу…
Осталась единственная женщина, которую Рафа хочет повидать перед тем, как снова уйти с головой в ожидание Клары. Дорогуша. Из-за нее-то все и началось. И тут он ловит себя на мысли: а из-за нее ли?
Он отодвигает засов на двери и отправляется на поиски Дорогуши. Голова ясная и трезвая. Страх ушел. Он знает, что найдет ее. Она часто бывает в «Циферблате»: это бар в Баньё, где за пятьдесят франков можно послушать живую музыку. Она садится на табурет у барной стойки и кладет с одной стороны сумку, а с другой куртку: обозначает территорию, куда посторонним вход воспрещен. Никто и не пытается к ней приставать. Боятся. Она сидит там часами, потягивая пиво. «Я так кайфую», — говорит она Биби, бармену, который, заметив, что ее бокал пуст, немедленно наливает его снова. Пиво помогает ей не думать: голова становится ватной, и все мысли исчезают.
Рафа сбрасывает ее куртку и залезает на табурет. Дорогуша удивленно оборачивается, узнает и молча прижимается к нему щекой. Он отвечает на ласку — дружелюбно и спокойно. Она протягивает ему свой бокал и заказывает себе другой. Рафа растроганно смотрит на нее, он почти готов все простить. У нее две горькие складки у рта, но она бледно улыбается ему, и две борозды, пропаханные судьбой, сдвигаются к бледным, почти восковым щекам.
— Тебе бы отдохнуть, воздухом подышать, — тихо говорит он, склоняясь к ее уху.
— Я на мели, — отвечает она, обратив к нему взгляд прищуренных глаз: две жирные черные черты, две щели, похожие на створки устриц.
— Хочешь, деньжат подкину?
Она мотает головой — нет.
Он смачивает губы в свежей пене и говорит себе, что такая гордая девушка вряд ли бы избрала настолько подлую месть. Она бы порезала нам всем физиономию или удавила колготками, и не побоялась бы, что ее посадят. Где не осталось надежды, там нет места и страху.