София Баюн
Мы никогда не умрем
Обращение конферансье
Занавес поднимается
Темнота за сценой
Когда в одной душе и в одной крови сходятся два заклятых врага, жизнь никуда не годится.
Поначалу это было странно — смотреть на одно лицо, а видеть другое. Но Ника не жаловалась — в бесконечной и правильной белизне квартиры, откуда для нее не было выхода, вся власть умещалась в наборе простых карандашей и белых листах эскизника. И она рисовала лицо, которое никак не могла разглядеть. Каждый день, из раза в раз. И серые линии на белой бумаге постепенно становились правдой.
Рисовала глаза — серые. Прищуренные, широко раскрытые, смеющиеся и тоскливые, но всегда серые и всегда чуть другой формы, чем те, в которые ей приходилось смотреть каждый день.
Иногда выходили глаза Виктора, и тогда она злилась и рвала листы.
А он, человек без имени и лица, смеялся.
Он редко смеялся.
Она рисовала волосы — выходили тоже серые, но она знала, что они каштановые. Длиннее, чем у Виктора. Мягче.
Иногда Ника все же доставала акварель, и тогда картины обретали расплывчатый полупрозрачный цвет. Но она редко рисовала красками — вдруг придет Виктор. Если увидит рисунки — Ника не знала, что тогда будет.
Она никогда не видела Виктора с длинными волосами.
Сегодня на ее портрете человек без имени, которого она звала Милордом, одет в сюртук. Серый, но на самом-то деле зеленый. Мятый, его придумали сразу мятым, да видно так и не нашли времени его погладить.
Однажды она сказала об этом Виктору, и он рассмеялся. Виктор смеялся чаще. У него было больше поводов для веселья.
— Рисуешь?
Ника подняла взгляд и усмехнулась. Показала эскиз:
— Теперь похоже?
— Я не люблю свои портреты, ты же знаешь, — тихо сказал он, кончиками пальцев опуская ее блокнот.
Она медленно собрала длинные пепельные волосы в тяжелый узел на затылке и проткнула карандашом. Это правда, не любил. Не любил своих портретов, своего имени, а больше всего не любил свое отражение — еще бы, ведь оно-то никогда не было и никогда не будет похоже на портрет.
Поморщившись, выключила свет и задернула шторы.
Темнота была милосердна — всегда стирала различия между портретом и отражением.
— А что будет написано на его могиле, когда я его убью?
— Полагаю, «Виктор Редский», — он сел на край кровати и стал расстегивать рубашку. Чистую, белоснежную, надетую пару часов назад.
Рядом лежала такая же.
— Это ты его убедил, что к его белесым волосенкам и бесцветным глазкам подходят белые рубашки?
— Ну уж нет, этот пробел в воспитании точно не моя вина, — криво усмехнулся он.
Никакого контраста, монотонная белая определенность. Хорошо хоть его глаза серые, совсем не как у Виктора.
Наверняка и могильный камень ему поставят белый. Ну конечно, это же «пра-виль-ный» цвет.
— А твое имя? На камне?
— Не нужно. Виктор мне дал это имя, и я не хочу, чтобы меня так называли. И тем более, — он с отвращением стянул рубашку, — чтобы его писали на могиле.
— У него дрянной одеколон, — пожаловалась Ника, хватая сброшенную рубашку.
Скомкала и засунула под кровать. Но запах остался, амбра, кожа и табак, приторная и навязчивая смесь. Ника не верила, что когда-нибудь сможет избавиться от прилипчивых ноток. Ей казалось, что даже земля, в которой его похоронят, будет пахнуть этим проклятым одеколоном.
— С этим я тоже ничего не могу сделать, — с искренним раскаянием сказал он.
— Я могу. Убью его, засуну башку в банку с формалином, поставлю на полку и буду любоваться каждый день. И никакого одеколона, — мечтательно прошептала Ника, и он наконец-то улыбнулся.
Она подалась вперед, чувствуя, как тянет, мучительно тянет ее к этому оброненному теплу.
У него осторожный поцелуй. И теплые руки — еще одно невозможное чудо, пальцы, которые переставали быть ледяными. Из движений исчезала нервозность Виктора, а рубашка пахла только чистой тканью. Наверняка его одеколон пах бы морской солью и деревом, нагретым солнцем. У Ники был такой дома, она уже и не помнила откуда. Да и как это «дома» почти не помнила, а сейчас и не хотела помнить.
— Я буду тебя рисовать, — пообещала она, отстраняясь. — Когда убью его, нарисую сотню твоих портретов. Сошью тебе сюртук.
В темноте мало очертаний, зато есть прикосновения и запахи. Ника хотела бы уметь рисовать их, навсегда запереть в бумагу, суметь взять с собой в пустое белое будущее. Но этого никто не умел, ни она, ни та женщина в бархатных перчатках, которую Виктор ненавидел больше, чем собственную мать.