Выбрать главу

Я с ужасом смотрел на него, и мне казалось, что перевертыш в наших именах (Иван Сергеевич – я, Сергей Иванович – он) имеет не только ритуальное семейное объяснение, но и непосредственно противопоставляет нас друг другу, разводит наши жизни в разные углы ринга: один – в красных трусах, другой – в синих. И тогда то невидимое тонкое стекло превращалось для каждого из нас в зеркало. Стоит ли объяснять, что недоговоренностей между нами было больше, чем проговоренностей?

Вот страшная правда: после его смерти мне стало проще любить его. Полгода я просыпался и засыпал вместе с ним, полгода я жил вместе с ним, полгода я повторял его имя, точно колдун, полгода я пытался понять, что осталось после него и что с ним ушло. Вместе с ним ушел и я. И он остался вместе со мной.

Тот странный, неуловимый, загадочный «икс», та переменная, которой не хватало для решения уравнения… Я до сих пор не уверен, что нашел ее. Но я предельно приблизился к разгадке. Все встало на свои места, все отмщены и все прощены. Вот жизнь его – выпуклая картинка перед моими глазами, она не закончилась вместе со смертью, как заканчивается с последней страницей эта книга. Мы будем жить. Я в это верю. И в собственном бессилии перед смертью, в собственном страхе перед скоротечностью этой болезни, которая называется жизнь, мне уже не чудится слабость. Договоренность, проговоренность не настанет, а недоговоренность – это и есть разговор, и покуда он продолжается, продолжаемся мы.

Еще несколько слов перед финальной точкой. Улица, на которой в последние пермские годы жил отец, – Хрустальная. Мне всегда слышалось что-то в ее названии, что-то звонкое, звенящее. Теперь я слышу, как звенит стекло, обрушившееся всем своим весом на твердый асфальт, и во все стороны летят, как брызги, мелкие осколки.

(142.) Приложение
Ты смотришь прямо в потолоки производишь впечатленьекого-то, умершего впрокв субботу, перед воскресеньем.В углу паук плетет батут,в другом углу – смертельный номерготовит муха-проститут.А ты лежишь, как будто помер.Твоя разжиженная взглядьтечет из глаз по блеклым щекам,а в это время муха-блядьвыигрывает с ровным счетому жизни тридцать два часаи улетает, не прощаясьсквозь форточку, и в небеса.А ты лежишь – ее смущаясь.А дальше – в рухнувшей тишиты слышишь, как дрожит в батутедругая муха и шуршитпаук, предчувствием согнутый.
* * *
Люблю лежать лицом к стенепод одеялом,когда к моей прямой спинеты, мелко дергаясь во сне,лицом припала,
когда я слышу, как плыветшумящий город,а я лежу, наоборот,и ни назад, и ни вперед,ни стар, ни молод.
Не сплю, не бодрствую, не пьюцикуту боли,не торможу, не тороплю,не пробираюсь к кораблю,туда, на волю.
Люблю лежать спиной к тебе,лицом к прохладе,в своей прозрачной худобе,в твоей прозрачной худобе,в глухой засаде.
* * *
Что грустишь, мой старый друг?В темноте светло —так, что виден твой испуг,это ничего.Это, раз-два-три, опять,что ни говори,время не воротишь вспять,ты гори, гори.Ты гори, моя звезда,кроме нас с тобойдосчитал ли кто до стапод рассвет рябой?Что грустишь, мой старый друг?Стало все светлово все стороны вокруг.Это ничего.
* * *
Я в воскресенье очень рад,поскольку в воскресеньея ем молочный шоколади сладкое печенье,поскольку утром в зоопаркиду под ручку с мамой,потом в кино, где Жанна Д’Арки детская программа.
Потом беру велосипед,катаюсь до упаду,а на ночь мне читает дедпро то, чего в природе нет,про жизнь длиной в сто двадцать лет[про то, что вырежет литред,а я ему – не надо].