Выбрать главу

Так мы выказывали свою любовь: молчанием.

У них всегда были красные глаза: утром, когда они будили нас, — из-за печного дыма; вечером, когда, сами еще одетые, укладывали нас, — от усталости.

Иногда глаза бывали красными от слез, пролитых о тех, кто уже не вернется.

Спросите, какого цвета глаза наших матерей?

— Они не карие. Не зеленые. Не голубые и не серые. Они красные.

Так мы ответим.

И вот они прощаются с нами, стоя на набережной. Между нами по-прежнему царит молчание. Они вглядываются нам в глаза.

«Возвращайся», — говорят их взгляды.

«Останься дома», — говорят их глаза.

Но мы не хотим назад. Мы хотим прочь отсюда. В другие края. В этот миг, прощаясь на набережной, мы вонзаем ножи в их сердца. Мы вонзаем ножи в их сердца, уходя прочь. Вот как мы связаны. Болью, которую причиняем друг другу.

Мы кое-чему научились дома. Умели сплесневать канаты и вязать узлы. Могли подняться на мачту и не боялись высоты. Знали, как устроен корабль, знали каждый его закоулок. Но все это — только на зимовке. Мы еще не знали, каким огромным бывает море и каким маленьким — суденышко.

Мы все начинали гарсонами на камбузе.

— Вот, — говорил шкипер, протягивая нам покрытую зеленым налетом медную кастрюлю.

Кастрюля и была камбузом. В те времена на кораблях не было камбузов. Мы сидели в носовом кубрике, перед глиняной печкой, а дымоход представлял собой четыре сбитых доски, торчащие наружу сквозь палубный настил. В дождь его заливало. В шторм, когда волны захлестывали палубу, на нас обрушивались потоки, заливая огонь, и, бывало, мы бродили по колено в воде. При малейшем ветре, когда корабль начинало качать, приходилось удерживать кастрюлю голыми руками, чтобы та не свалилась на пол. Мы натягивали на ладони рукава, чтобы защитить их от соприкосновения с раскаленными ручками кастрюли, и таращились в суп из саго красными от дыма глазами. Кого-то надо было пинать, и если на борту не было собаки, то пинали нас.

Нас поднимали в четыре утра. Всегда, в любое время суток, мы должны были держать наготове кофе. Время покемарить выдавалось лишь в перерыве между двумя чашками этого напитка. И вот, нас уже будят пинком: «Какого дьявола, опять ты дрыхнешь!»

Нас никогда не отпускали в увольнение на берег, мы не видели городов, где происходили погрузка и разгрузка. За год такой жизни мы побывали в Тронхейме, Ставангере, Кальмаре, Варберге, Кёнигсберге, Висмаре и Любеке, в Антверпене, Гримсбю и Гулле. Видели скалистые берега, поля и леса, башни и шпили соборов, но они были недоступны, как воздушные замки. Единственным куском земли, на который ступала наша нога, была пристань. Единственным домом, куда мы заходили, — пакгауз. Нашим миром была палуба, задымленный кубрик и вечно сырые койки.

Каждый вечер во время стоянок мы не ложились до полуночи лишь для того, чтобы стащить сапоги со шкипера.

— Ты тут, мальчишка? — выдавливал он из себя и, весь в красных пятнах, отдуваясь, усаживался на койку и вытягивал ноги.

Только тогда можно было отправляться спать, но лишь для того, чтобы через несколько жалких часов тебя вновь разбудили.

Мы встречались каждую зиму, когда корабли приходили в порт приписки, чтобы остаться там до весны, когда фарватер очистится ото льда.

— Помните, что говорил Ханс Йорген? — спросил Нильс Петер. — Главное, чему нас научил Исагер, — это терпеть побои?

— Лучше бы научил нас не спать, — заметил Йосеф.

Хотя он был сыном учителя, он пошел в море. А Йохан остался: надо было присматривать за матерью, которая после того пожара все бродила по полям, завернувшись в тряпки, и кликала Каро. Йохан собирался стать псаломщиком, как отец.

Мы с Йосефом кивнули друг другу. Его слова суммировали весь наш опыт, полученный за первый год, проведенный в море: побои и вечно бессонные ночи.

— У нас закончился кофе, — сказал Альберт. Он год проходил на яхте «Катрине». — Мне выдали четверть фунта. Этого должно было хватить на семь дней трем мужчинам, и еще шкипер сказал, что кофе должен быть крепким. И они вечно ругались. Считали, что кофе слишком слабый, ну а затем я здорово их надул.

— А что ты сделал? — спросил Нильс Петер.