Час назад Павел Степанович напоил чаем и проводил до метро своих дипломников — Виля Гвоздева, Феликса Ковалева, худущего и сутулого гения, и черноглазую Геру Гальперину. После того как он побеседовал с каждым в отдельности, жена Павла Степановича, привыкшая к таким визитам, собрала чай.
— Ты давай, мать, сегодня, варенье, — сказал Ямщиков. — Ребята этого заслужили, первые главы дипломных работ закончили, а главное — хорошие будут дипломы.
Ребята смущались, усиленно стали заниматься чаем, а Ямщиков смотрел на них с легкой усмешкой и говорил:
— Особенно заслуживает варенья Гвоздев, главный бузотер наш. Дельную главу написал. Да и Феликс. Но Феликсу легче, он гений. Да и Гера. Гера просто молодец, умница.
Когда жена Павла Степановича вышла на кухню, он, наклонившись через стол, вполголоса сказал:
— Вы не обижайтесь за комплименты, цену набивал, чтобы варенья получше да побольше принесла. Она, знаете, дураков не любит.
Ребята рассмеялись.
На улице Гвоздев спросил:
— Павел Степанович, вот я все думаю, почему нас не понимают, не хотят понять… некоторые, конечно, отдельные, так сказать, представители…
— А почему, — перебил Ямщиков, — вы ногами топочете? Говорить не даете?
— А мы тоже дураков не любим, — угрюмо ответил Феликс.
— Он прав, — подтвердил Гвоздев.
— Если бы вы спросили меня, — сказал Ямщиков, — почему Чернышевский не хотел понять Каткова, а Катков Чернышевского, я бы ответил. Но вы этого не спросите, потому что знаете это сами. Почему Таковой не хочет понять вас… а он и нас не понимает, он и Двадцатый съезд не хочет понять. Может, совести не хватает, разума, что ли…
Молчавшая всю дорогу Гера вздохнула от каких-то своих переживаний.
— Но ведь, Павел Степанович, — сказала она потом, — у кого есть и совесть и разум, тому жить труднее.
— Во всяком случае, — ответил полушутливо Ямщиков, — по теории разумного эгоизма Николая Гавриловича Чернышевского, быть хорошим выгоднее, чем быть плохим.
— До свиданья, Павел Степанович, постараемся быть разумными эгоистами, — сказал Гвоздев, и ребята стали прощаться.
…Ямщиков писал тезисы, полный новых замыслов и надежд, но его судьба как заведующего кафедрой была уже решена, решена Федором Ивановичем в троллейбусе.
И в этом тоже была сложность жизни, та самая сложность, о которой не хотелось думать Ивану Ивановичу Таковому.
Лобачев вернулся из Сибири и в первые же дни почувствовал разницу между Москвой и этой Сибирью. Самые острые для Москвы события туда, в Сибирь, доходили в ином, как бы ослабленном виде. Уж очень велики пространства, и на этих пространствах жизнь текла устойчивая, размеренная, и любые толчки для нее казались неприметными. Земля была большая, и дыхание у нее было спокойное и глубокое.
Здесь же, в Москве, дыхание учащалось, все становилось уплотненным, собранным в один тугой узел. А круги, расходившиеся от одного события, набегали, накладывались на другие круги, расходившиеся от других событий.
Комсомольское отчетно-выборное собрание. Прежде оно прошло бы незаметно для Лобачева. Сколько их было, этих собраний! Но сегодня на него шли не по долгу службы, не по обязанности, а по какому-то личному чувству, чувству волнующему и даже тревожному. И, как никогда еще, на этом собрании было много взрослых людей, не комсомольцев. Здесь были члены ученого совета, работники вузкома, горкома комсомола. Даже Таковой сидел в президиуме, во втором ряду, между Федором Ивановичем Пироговым и Олегом Валерьяновичем. Весь второй ряд в президиуме и третий были заняты взрослыми. Оказав им такой почет, комсомольцы как бы хотели сказать, что они совсем не те, за кого их стали принимать в последнее время, не противники старшим, а противники старому, не безродные шаркуны и критиканы, а достойные дети своих отцов. Да, так думал Виль Гвоздев и его друзья, так же думали и члены факультетского бюро комсомола. Однако делать все хотелось им по-своему. И если при этом требовалось нарушить то, чего нарушать, по представлениям старших, никак было невозможно, они нарушали.
Нашев, хотя и с партийным выговором, номинально считался еще секретарем факультетского бюро комсомола. Его никто не освобождал от этой должности, никто не выносил на этот счет никаких решений. Однако Нашев на самом деле уже не был комсомольским секретарем, его как бы стихийно и негласно изгнали с этого поста, подвергли, как в далекую старину, жестокому остракизму. Без него готовили отчетное собрание, а доклад поручили члену бюро Игорю Менакяну. Старшие товарищи ничего с этим поделать не смогли. Они ограничились лишь тем, что указали на отдельные места в отчетном докладе и предложили эти места поправить перед тем, как выходить на собрание. Однако поправлено было не все.