Олег Валерьянович снова взял стакан и стал мочить губы, потом немножечко даже отхлебнул, но Коммунистическая аудитория не воспользовалась этой паузой, но ответила ему аплодисментами. Она молчала. Тогда без всякого перехода Грек-Яксаев закончил:
— Сергей Васильевич! Дорогой товарищ Шулецкий! — сказал он, персонально обращаясь с высокой трибуны к Шулецкому, сидевшему в первом ряду аудитории. — Уходили бы вы с факультета. Да, уходили. Я не знаю прежних ваших заслуг, но сейчас вы явно не на своем месте. Уходили бы. Мой вам совет. — И, уже садясь на свое место в президиуме, повторил как бы про себя, вполголоса: — Мой вам совет.
Это было несколько неожиданно. И аудитория беспринципно отозвалась на эти неожиданные слова бурей восторга.
Лобачев боялся, что могут закрыть прения и он не успеет попросить слова. Он сидел не в президиуме, а в том же ряду, где сидел Шулецкий. После поездки в Сибирь Коммунистическая аудитория виделась Лобачеву не сама по себе, не замкнутой в четырех стенах, а как бы одной из бесчисленных живых точек на большой земле. И то, что происходило сейчас в этой одной точке, происходило на всей земле — что-то сдвинулось с места. Общество начинало мыслить.
Все, что видел и пережил Лобачев за последние месяцы, сейчас выстраивалось в его голове как бы в два порядка. На одном были вот эти юнцы и, как это ни странно, вместе с ними — начальник промышленного строительства Пивоваров, даже лысый бухгалтер с иркутской автобазы и даже инженер, что нападал в иркутском ресторане на литературу, ленинградские пареньки на автобусной остановке и вообще вся эта огромная страна Сибирь. На другом порядке — Шулецкий, Иван Иванович Таковой, который сейчас натужно, как бы отчитывая кого-то, говорил с трибуны. А говорил он вот что:
— Мы уже встречались с ними, — швырялся словами Таковой, — тогда они назывались троцкистами. Надо же называть вещи своими именами!
Коммунистическая аудитория, очень долго хранившая выдержку, взорвалась и снова, как весной, топала ногами.
Попросил слова Лобачев. Послал записку в президиум в то время, когда на трибуне появился Шулецкий. Сергей Васильевич говорил о задачах, «поставленных перед нами», о преподавании и подготовке молодых кадров. Ни малейшей тени на лице с розовыми подушечками щек. Это было почти немыслимо, но Сергей Васильевич держался именно так — все, что говорилось о нем, — как горохом о стенку.
Однако он все же сказал.
— Я за критику, — сказал он, будто его критиковали, а не отвергали начисто, — но я за критику деловую, конкретную. На огульную критику я отвечать не могу, я просто не понимаю, чего лично от меня хотят. Укажите конкретно, я учту, подумаю. А так, знаете, странно…
Сергей Васильевич с недоумением пожал плечами и абсолютно невинным сошел с трибуны.
Лобачев подумал о Шулецком: «Натренированный. Живучий». Он и не подозревал, что Сергей Васильевич понимал все — и что происходило, и чего хотят от него лично. Может быть, сегодня ночью у него будет сердечный приступ.
В том же примерно духе держался и Федор Иванович Пирогов. Правда, несколько ловчей и поумнее, чем Шулецкий. Федор Иванович выразил сожаление, что весной ему пришлось лежать в больнице, но зато теперь он твердо обещал изучить все полезное из того, что было тогда и что происходит сейчас, и неотложно принять необходимые меры.
— Партия дает нам пример, — сказал Федор Иванович, — как надо перестраиваться и перестраивать свою работу. И мы должны крепко над этим подумать.
Лобачеву дали слово после двух шумных студентов, которых он не слушал, потому что обдумывал свою речь. Он еще не все обдумал, а председатель собрания уже объявил его фамилию. Когда Лобачев поднялся на трибуну, он еще не знал, с чего начинать, поэтому сначала посмотрел на огромную Коммунистическую аудиторию, потом выпил воду, оставшуюся еще от Олега Валерьяновича, и уж потом сказал.
— Это не тот случай, — сказал Алексей Петрович, — когда можно признаться: «мне все это нравится» или «мне все это не правится». И тем не менее, после долгих размышлений еще тогда, весной, и в поездке по Сибири, и после поездки, я должен признаться: мне все это нравится.