Выбрать главу

Преувеличение, конечно. Но доля есть. Есть доля. Нет в районе такого села, хутора, поселения, где бы по команде Виталия Васильевича не были заложены один, два, а то и три пруда. Есть пруды, оснащенные по берегам бетонными плитами, с навезенным песочком — пляж для детишек. В степи, говорит Виталий Васильевич, усталость снимается только водой. Нельзя, чтобы люди были лишены этого, не могли бы в зной снять усталость. А дети? Тут у секретаря особый разговор. Дети, как утки, целыми днями ныряют в этих прудах. Блаженство. Наши степные дети, говорит опять же Виталий Васильевич, тут появляются на свет, живут в степи, у них должна быть вода, это их родина, а родина без воды, без купания летнего, без рыбалки, извините, это плохая родина.

В своих поездках Виталий Васильевич никогда не пропустит водоема, обязательно подойдет сам, людей своих приведет к пруду ли, к озеру, полюбуется, повздыхает, порадуется за малышей, поговорит с ними, послушает веселый лепет, и на душе станет хорошо у него. Точно так же, как у Михал Михалыча, когда он побудет на конеферме. Кстати, и у Михал Михалыча велел соорудить пруд, даже два, хотя Цыгановка лежит вся по реке Куме.

Гигантский котлован сомкнулся с Горькой Балкой, она тоже засинела в моросливом дождике. Пограничное село должно будет уйти под воду в свое время, когда затоплена будет Горькая Балка, и вот уже на верхотуре протянулся порядок новых домиков. Виталий Васильевич завернул на чистенькую, заасфальтированную улицу, проехал ее до конца. Не стал заходить в дома, тревожить понапрасну людей. Поглядел, как приживается вынесенная наверх улица села, как распушились посадки в огородах, в садиках, как зацвели в палисадниках цветы, как люди обустроились на новом месте, которое будет в ближайшем будущем берегом моря.

Предрик Иван Тимофеевич поддерживал все начинания Виталия Васильевича, в том числе и по воде, но, как человек без особой отваги, иногда робел перед гигантским размахом преобразований. И сейчас, слушая Виталия Васильевича, который хотел затопить свой степной район или сделать его берегом моря, приморским районом, он смотрел на котловину и робел, что-то мучило его сознание. Представилась ему вся наша земля задремавшим смирным и почти ручным чудовищем. И вот смельчаки, вроде Виталия Васильевича, один, другой, потом все вместе, начали тыкать палкой, шпынять это смирное чудовище, стало им не по душе, как оно лежит, как неправильно улеглось, — и дошпынялись. Шевельнулось оно и как рыкнуло… дальше воображение Ивана Тимофеевича остановилось.

Ездит Виталий Васильевич по степи, смотрит, запоминает и думает. И голова от всего этого пухнет. Там же еще и город со своими жителями и проблемами, со своим крупнейшим в Европе комбинатом, со своей Буйволой, которую надо довести до ума, там где-то на самом дальнем конце, на недосягаемом конце есть еще и семья, своя так называемая собственная жизнь. А пролетит лето — и надо в Москву, в академию, сдавать экзамены. Да неужели все это на одних плечах, хотя эти плечи почти богатырские? На одних и тех же плечах. Нет, эксперимент этот не подходит, надо снова ввести райком, а уж рядом и горком партии. В одних руках хорошо, но кто же вынесет все это? Так, все так. Ну а как же из края всем заниматься, а из центра, из Москвы? Как им-то? Вот спрашивали большого руководителя, нашего земляка: как вам, спрашивают, где труднее? Там или когда тут были, в крайкоме? Он так ответил. Знаете, мамаша, — а спрашивала старушка, землячка, — вы же знаете, какой у нас тут трудный хлеб. Вот ударит суховей, засуха, нет никакого урожая, придешь в крайком, сядешь ночью и держишься за голову, думаешь, что делать, как выйти из положения, и надумаешь. Давай-ка письмо напишу в ЦК, и пишешь сидишь письмо. Трудно было, конечно. А там, в Москве, придется туго — здесь нехватка, там прорехи, — а писать некуда. Так что каждому свое. Покачала головой старушка, пожалела земляка. Но ведь ничего другого сделать не посоветовала, и ничего сделать нельзя. А может, в этом-то и суть, счастье наше, что трудно, что все у тебя и сам ты в любую минуту в боевой готовности.

А дождик ничего, таскает по степи свои полотнища, то туда потащит, то в другую сторону, хорошо протаскивает.

— Ну, Иван Тимофеевич! Если и в Толстово-Васюковском дождь, буду петь. Как ты?

— Если и в Толстово-Васюковском, то и я согласен.

И Иван Тимофеевич — он как раз из тех, кто знает песенную душу Виталия Васильевича, — сперва тихонько, потом громче и громче начинает песню и, конечно, добивается своего. Виталий Васильевич подхватит — и пошла-полетела из деревенской машины «Нива», из ее ветровичков полуоткрытых, дружная, согласная, родимая песня про пшеницу золотую, про агронома молодого. И так два голоса переплетаются, то сходятся, то расходятся, чтобы снова сойтись, так согласно, как будто в обнимочку, летят над степью, что и не поймешь, откуда ж такая песня, и что за голоса такие молодые и дружные, и что это за машина такая веселая, что за люди сидят и поют-заливаются в ней. А Виталий Васильевич чуть пошевеливает крупными и пухлыми руками, лежащими на тоненькой баранке, вскидывает полное, налитое румянцем лицо с голубиными глазами и горлом, грудью, всей силой своей налегает на переливы, на игру первого голоса, так сладко и самозабвенно вьется над затаенным вторым голосом Ивана Тимофеевича, что все, все тяготы и заботы на эти минуты покидают его, и душа, освободившись от постоянного груза, ликует и радуется, смеется и плачет счастливыми глазами.