Выбрать главу

В скрытных воротах отворил без звонка калитку, вошел во двор. Двор директорский был пустоват, не обжит еще: кое-какие грядки, плохо вскопанная земля еще не приучена к огороду, жиденькие деревца прошлогодней посадки. Справа за домом летняя кухня. Оттуда и вышел Михал Михалыч с засученными рукавами белой рубашки.

— Проходите, Иван Никанорович, — смущаясь, с улыбкой на лице пригласил Михал Михалыч. Развернул заголенные руки, показывая профессору, что он домовничает, кашеварит как раз.

Иван Никанорович прошел вслед за хозяином в помещение с земляным полом, чистым, только что подметенным. На столе еще не была убрана мясорубка. Михал Михалыч возился с фаршем, вываливал его в муке, собирался приготовить котлеты. На газовой плите уже нагревалась сковородка. Михал Михалыч достал из холодильника бутылку пива, поставил перед профессором, подвинул стакан и просил немного подождать, пока будет приготовлено угощение.

— Решил угостить вас котлетами, Иван Никанорович, если не возражаете. Я уже говорил вам, Валя моя на повышении квалификации в крае, приходится все самому. Ребят рассовал, один в ученической бригаде работает, другого к бабке с дедом отправил. Один казакую.

— Это понятно, Михал Михалыч. Может, помочь в чем?

— Нет, нет. Вы, пожалуйста, займитесь пивом, а я мигом.

Зашипело на сковородке, запахло жареным, и через какое-то время директор поставил сковородку на стол. Порезал помидорчиков с луком, залил постным маслом.

— Вот теперь вы, Иван Никанорович, мой гость. Давайте поближе, вот хлеб берите, вилка.

— Ну что ж, давайте по-холостяцки. Не буду возражать.

Отужинали под тихий несущественный разговор, Михал Михалыч убрал посуду, и они вышли во двор. Немножко погуляли, подышали вечерним воздухом и направились в дом. Тут Михал Михалыч зажег свет, на диване расселись.

— Телевизор включить, Иван Никанорович?

— Я, собственно, Михал Михалыч, хотел бы побеседовать с вами, поговорить, как вы тут, на этом месте хозяйствуете, какие проблемы, успехи и так далее.

— Так то, Иван Никанорович, все перед глазами, вот интересно, как вы там, в Калининграде, приживаетесь. Все же вчера была еще заграница. Кенигсберг, можно сказать. И как это быстро в отставку подались, неужели устали? По виду не сказал бы.

— Жизнь, Михал Михалыч. Она не всегда бывает простой и понятной.

— А все же. Я знаю, профессора обычно до глубоких лет не уходят со своих должностей.

— Так, Михал Михалыч, то профессора, а я… Я же не профессор. Когда-то, еще при Сталине, кандидатскую защитил, вот и все, добрался до звания доцента — вот и все.

— Но мы всегда вас профессором считали, Иван Никанорович.

— По доброте своей, по доброте. Какой я профессор?! Вот и ушел, говорите, рано. Отчего? Оттого, Михал Михалыч, что пороху не хватило, хотя и не робкого десятка, на фронте закалялся. Тут-то оно посложией, чем на фронте было. Народ пошел — не приведи господь! С подковырками, с усмешечкой, Михал Михалыч. С такими непросто. Вы были золотые ребята! С вами было просто, вы нашим духом дышали. А теперь — не поймешь.

— Да были они у нас, на практике! Такие ж ребята!

— Такие, Михал Михалыч, да не такие. Это они тут, на практике, пай-мальчики и пай-девочки, а там, в аудитории, — все с прихмуром, с подначками да подковырками. Вопросики задают, не стесняются. Нет, вы их, Михал Михалыч, плохо знаете.

— Да ну! — Михал Михалыч как бы отмахнулся, не поверил. — Такие же хлопцы, какими и мы были!

— Не скажите, Михал Михалыч, не скажите… — А про себя подумал: недопонимает, не знает нынешнюю молодежь. — Не-ет, Михал Михалыч…

— И чем же, Иван Никанорович, они не понравились вам? Ведь вас всегда любили студенты.

— Было дело. Когда-то было. Теперь все по-другому. Я, Михал Михалыч, вовремя ушел, вовремя, даже подумать страшно, если бы остался до сегодняшнего дня.

— Не понимаю, — Михал Михалыч покрутил головой. Он не хотел верить в какие-то особые трудности с нынешними ребятами.

— Нынче они, Михал Михалыч, ничего на веру не принимают, даже от нас, от старших, все проверяют, перепроверяют, анализируют и просто ставят нас, стариков, в неловкое положение. И делают это с большой охотой.

— А чего ж бояться? Пускай проверяют. Наше-то дело правое!

— Это все так. Но пока ты докажешь им, семь потов с тебя сойдет, а бывает, что и не достигнешь цели, так и уходят они с ухмылочкой.

— Ну а там? Как вы там устроились, Иван Никанорович?

— Там у жены старшая сестра, к ней мы и поехали, жена настояла. Там ничего. Но первое время трудно было. Один эпизод, Михал Михалыч, запомнился мне на всю жизнь. Приехали мы, огляделся я, стал с городом знакомиться. Сел, знаете, на трамвай и поехал. По кольцу. Вышел возле разваленного храма какого-то. И вот подхожу к развалинам: битый кирпич, стены порушенные, одним словом — остатки после взрывов. Может, наши, может, они сами подорвали. Но вот посреди этих развалин стоит целенькая черная плита, стоймя стоит, абсолютно целая, и мрамор черный, гладкий, видно свое отражение. А под ним другая плита лежит, тоже черный мрамор. И на плите написано золотом, по-немецки, что здесь покоится прах Иммануила Канта, немецкого философа. Кругом развалины, брошенный немцами город, не добровольно, конечно, брошенный, бежали они отсюда, остатки разгромленного гарнизона, своего философа оставили. А потом город вообще перешел к нам. Впечатление, когда смотришь на эту плиту, на могилу его, трудно сформулировать. Бежали немцы и бросили своего философа чужому народу, на милость нашему народу бросили. Знаете, в душе я чувствовал такое, что словами не скажешь. И вот под этим настроением я находился все первое время. Субъективный идеалист, реакционный философ, а с нами остался. Странно, правда? Даже сейчас, как вспомню, так меня жуть какая-то берет. Вот судьба. И теперь уже не слышит он в своей могиле немецкую речь, все по-русски говорят, только по-русски. Идеалист, а все равно жалко. Сильное впечатление.