— Разглядываешь? — спросила странница.
Ознобин неопределенно крякнул.
— Что ж, разглядывай. Я на твоем месте тоже разглядывала бы.
— Издалека идете? — спросил дед Ознобин.
— Издалека… Как война кончилась, так идем и идем. Вначале я несла внучку на руках, теперь она меня ведет. Небось, знать хочешь: куда идем? Одного человека ищем. Не спрашивай кого и зачем. Расскажу, сна лишишься.
— У меня нервы крепкие.
— Эх, хозяин, хозяин! Вы тут у себя в лесу, как у Христа за пазухой, войну пережили, а мы…
— Нам тоже было несладко.
— Счастье можно сравнить — кто счастливей, беды не равняются, — вздохнула странница и надолго замолчала. Дед Ознобин подумал: но уснула ли? Небось, устала побольше внучки, которая уже спокойно посапывала, повернувшись лицом к стенке.
И тут странница заговорила. Говорила она долго, ровным сухим голосом. Видно было, что уже не раз и не два приходилось ей рассказывать о пережитом, а потому та боль, тот крик, те слезы, что вызывал рассказ, у нее у самой не появлялись — она свое выплакала и выкричала. Но дед Ознобин плакал.
Его сердце то сжималось до плотности гальки на берегу реки, то расширялось до необозримых размеров. И когда оно сжималось, можно было высечь из него искру, разжечь из подручного материала костер, подвесить над этим костром людей, которые сделали навеки несчастной странницу, и спокойно смотреть как они корчатся в муках, ни жалости, ни сочувствия не испытывая к ним. Когда же сердце деда Ознобина расширялось, ему жалко-жалко становилось весь род людской: всех, кто сейчас живет, всех, кто раньше жил, всех, кто еще будет жить. Жалко было из-за глупости, из-за того, что не в силах человек забыть звериное свое начало, стать тем, кем он должен быть — человеком.
Из рассказа странницы только отдельные эпизоды проникали в сознание деда Ознобина и застывали там огромными глыбами льда, от которого все тело деда леденело и тоже застывало, и он не в силах был сделать ни одного движения: ни слезы смахнуть, ни моргнуть, ни проглотить комок, застрявший в горле, ни просто поерзать по стулу, чтобы хоть так освободиться от гипнотизирующего шороха голоса странницы.
О своем счастье рассказывала она. И о том, как война превратила в пепел это счастье. О том, как у нее на глазах сожгли всю семью, рассказывала странница — таким неправдоподобно спокойным голосом рассказывала, что от этого становилось в тысячу раз больнее, в миллион раз страшнее, чем если бы она плакала.
Странница рассказывала о соседском парнишке Ваське Левашове. О дружбе своих сыновей с ним, о любви, которая связывала Ваську и ее дочь Настену. Несколько раз странница описывала одну и ту же сцену: как сжигали ее семью, и как подносил Васька Левашов к стрехе горящий пук соломы, и как гоготали выстроившиеся кружком его дружки, как ни жалости, ни боли не испытывали они от нечеловеческого крика, доносящегося из горящей избы — там находились две невестки старухи с детьми. Настена и муж старухи, отморозивший еще в германскую войну ноги, а потому лежавший на печи без движения. Сыновей в избе не было — оба к тому времени погибли. Один еще летом сорок первого года, когда только-только война началась, а второй, партизан, за неделю до того, как сожгли семью странницы. Из-за того, что он был партизан, и сожгли. Самой странницы тоже в избе не было — ее схоронила под полом мать Васьки Левашова. Схоронила вместе с Анютой, которой шел второй год. Вот Ваську-то Левашова и ищет странница. Почти пятнадцать лет. Она уверена, что он, проклятый, жив. Она должна его найти. И найдет. Не она, так внучка. Но найдут. Иначе не будет смысла в их существовании на земле.
Когда странница замолчала, дед Ознобин не знал, как ему быть — шутливые разговоры, к которым он привык за долгую жизнь, сейчас были не к месту. Странница выручила его.
— Скажи, — спросила она, — у вас тут никто не появлялся после войны? Новый кто-нибудь не приезжал?
— Приезжал, — хрипло ответил дед Ознобин, — Шилов Григорий Матвеевич. Только он на твоего Ваську не похож — основательный мужчина. У него тоже семья в оккупацию пропала.
— Значит, дальше пойдем. — Вздохнула странница. — Отосплюсь — и дальше.
— А мне, видно, не скоро заснуть, — помолчав, сказал дед Ознобин.
— Я предупреждала, — покачала головой странница. — Не ты первый такое говоришь: что не заснешь. И не последний, видать. А как он, этот Шилов, выглядит хоть, расскажи.
— С зимы третий год пошел, как он в Березовке. Плотником работает. Сын у него имеется, пацаненок еще. Ну а сам… Невысокий такой, худенький.