Выбрать главу

Костя дрожит и тянется к ее уху.

— Послушайте, Лиза, — шепчет он, — это неправильная рука. Я не хочу жить с этой дурацкой рукой. Я ее ненавижу.

— Она не функционирует?

— Лучше бы она не функционировала. Это не моя рука, понимаете?

— Разумеется, не ваша, — говорит Лиза серьезно. — То есть была не ваша, а теперь все по-другому.

— Но я не хочу по-другому! Пусть вернут все как было, лучше вообще без руки!

— А что говорят докторишки? — спрашивает Лиза.

Костю перекашивает от злобы.

— Они говорят, что я капризничаю и новая рука мне очень идет. Зато я, похоже, не очень-то ей подхожу!

Лиза оглядывается на бутылки, словно ища у них поддержки.

— Может быть, немножко текилы? — спрашивает она.

Костя горько улыбается, отрицательно трясет головой, осторожно высвобождает правую руку, снимает и кладет на стойку очки, трет ладонью лоб и переносицу, боязливо встает. Его левая рука, освободившись, неожиданно вскидывается и барабанит пальцами по стойке. Слабо охнув, Костя хватает ее и заталкивает в карман брюк. «Вот видите», — шепчет он. Его узкие глазки становятся чуть шире от ужаса, взгляд блуждает. Он берет очки и бредет к лестнице на второй этаж, придерживая левую руку в локте. Очки прыгают и блестят в его правой руке, вцепившейся в левый локоть, карман брюк топорщится.

— Емy пришили донорскую кисть, — тихо говорит Лиза в ответ на вопросительный взгляд сидящего у стойки клиента, — но он недоволен. Это нервы. Еще текилы?

Клиент — плотный, невысокий, седеющий, светлоглазый, удивительно аккуратно подстриженный — утвердительно кивает.

— А чья это была рука? — спрашивает клиент.

Лиза пожимает плечами.

— Может быть, пианиста? — предполагает она задумчиво.

Теперь задумывается клиент.

— Да, — говорит он наконец, — я всегда подозревал, что пианисты — страшные люди.

Он достает из пачки сигарету и медленно крутит в пальцах блестящую желтую зажигалку.

Поддетая зажигалкой, от пивной бутылки отлетает яркая желтая крышка. Ударившись об урну и отскочив, она падает на песок дорожки.

— Не попал, — говорит Зарик.

Зарик и Майк сидят на зеленой парковой скамейке, и в ногах у них уже стоит пара пустых бутылок.

— Может быть, они пытаются с нами сконнектиться? — спрашивает Майк.

— Зачем это им с нами коннектиться?

— Не знаю, — говорит Майк, — им виднее, зачем.

— Вон еще одна побежала, — говорит Зарик меланхолично. — Спроси у нее.

Майк подпрыгивает.

— Ты ее видишь? — верещит он.

— Вижу.

— Раз мы оба ее видим, значит, для нас она существует.

— Логично.

— А раз существует, значит, мы ее можем поймать.

— А зачем? — спрашивает Зарик.

От возмущения Майк даже давится пивом.

— Как зачем? Нужно исследовать.

— Это глюки, — говорит Зарик, — я уже исследовал. Кроме меня, их никто не видит.

— А я?

— Ну, кроме меня и тебя. Может быть, это наше коллективное бессознательное побежало.

— В образе крысы?

— Ну да.

— Нет, — говорит Майк, подумав, — почему именно крысы? Я так не хочу. Я хочу что-нибудь более соответствующее. Хоть таксу, что ли.

— Почему таксу?

— Ну как же. Это собака сексуальных меньшинств.

— А, — говорит Зарик. — А что, сырков больше не осталось?

Он наклоняется и перевязывает шнурки на ботинках. Веревочки шнурков в его пальцах дрожат и трепещут под ветром.

В ванной Александра Генриховна снимает с задрожавшей веревки кружевную тряпочку и пристально ее разглядывает, присев на край ванны.

— Мне нужен любовник, — говорит она наконец, — а то я совсем опущусь.

— Саня, — кричит снаружи и стучит в дверь писатель, — послушай, я придумал сюжет!

— Замечательно, — отзывается Александра Генриховна и вертит в руках бледно-желтое кружево. — Ты поставил чайник?

— Да, — отвечает писатель, — уже заварил. Слушай, мужик провалился в мусоропровод.

— Это я утром в газете читала, — говорит Александра Генриховна.

— Так вот, в моем сюжете он туда не провалился, а бросился.

— Это с какой же радости?

— Ну как, хотел с собой покончить.

— Может, ему лучше броситься в Неву с Университетской набережной?

— Из Невы могут успеть выловить, — говорит писатель после паузы.

— Так и из мусорки выловили.

— А моего не выловят. Он будет там жить.

— Где, в мусорке?

— Ну да.

— Смелое решение. — Александра Генриховна вздыхает и вешает трусики обратно на веревку. — Только что-то мне это напоминает. Что-то о священнике, который ушел в канализацию обращать крыс. Заходи, чего ты скребешься.

Писатель приоткрывает дверь и заглядывает в ванную.

— Это не я, — говорит он. — Это Бивис скребет Брокгауза.

— Вот, — говорит Александра Генриховна удовлетворенно, — видишь, у собаки отчетливая тяга к знаниям.

— Лучше бы ты поощряла мою тягу к прекрасному. — Писатель прислоняется к дверному косяку и задумчиво бродит взглядом по сохнущему белью. — Нy и что, он их обратил?

— Некоторых, — говорит Александра Генриховна.

— У которых была тяга? — спрашивает писатель, разглядывая отражение жены в зеркале. Пепел с его сигареты

падает на пол. Аристид Иванович наклоняется и долго смотрит на почти неприметную серую горстку.

— Невероятно, — говорит он, — но очевидно. Подумать только, и меня, мыслящее существо, кто-то выкурил, как вот я выкурил эту сигарету. — Он откидывается на спинку кресла и заходится глухим кашлем. — Приятно, что хотя бы у одного курильщика нет проблем с легкими, — говорит он, отдышавшись. — Филь, ты где?

На широком низком диване с очень высокой спинкой шевелится плед, и из-под него выбирается толстая рыжая такса. Зевая и потягиваясь, такса смотрит на Аристида Ивановича. Их недоумевающие взгляды встречаются.

— Не бойся, — говорит Аристид Иванович. — Когда я умру, тебя возьмет Кира. Но сперва мы поужинаем.

— Что это за ужин, — говорит Майк, ожесточенно разминая вилкой вареную картошку. — Картошка сырая. Когда только мама вернется.

— В недоваренной картошке больше витаминов, — говорит Лиза.

— Кто так сказал?

— Какой-то мужик по телевизору.

— И почему я должен верить какому-то мужику?

— Больше все равно ничего нет, — говорит Лиза.

Она перетирает и составляет в стопку тарелки, убирает их в буфет, тщательно расправляет полотенце, вешает его на спинку стула. Садится к окну. Закуривает.

— Почему ты мужику из телевизора веришь, а мне — нет? — спрашивает Майк после паузы.

Лиза улыбается и смотрит в окно.

— Смотри, какой туман, — говорит она и проводит по стеклу пальцем.

На фоне сгущающегося тумана странно смуглыми кажутся длинные растопыренные пальцы вытянутой руки. Они все сильнее блестят; осевшая на них паутина тумана медленно растворяется. Ногти на пальцах светятся, как розовые ракушки на неглубоком дне, и их белые лунки увеличиваются и теряют свои четкие очертания в новой набежавшей волне. Пальцы начинают шевелиться, напрягаются, скрючиваются, словно готовясь клюнуть. Тщедушный человечек осторожно опускает руку и держит ее немного на отлете, словно боясь, что она коснется тела. «Мне никто не верит, — говорит он сдавленно, — а ведь об этом и в книжках пишут: пианисты — страшные люди».

Он озирается. Заполненный, как водой, туманом парк стоит неподвижно, только на его дне слабо перекатывается песок под далекими шагами прохожих. Как остов погибшей лодки, угадываются очертания скамейки. Где-то отрывисто, глухо — словно в воду швыряют камни — лает собака. Сквозь туман размыто и слабо сочится свет фонаря, похожего на солнце, скрытое двойной толщей облаков и воды.

Сквозь еще густую листву кустов пробивается солнце; острые, как свет фонаря или скальпель, лучи просверливают узкие отверстия в зеленом трепещущем теле боярышника. Толстые прямые колючки отважно топорщатся, пытаясь защитить пурпурно-коричневую кору и зазубренные листья, но солнце протравливает кору и прожигает в листьях дырочки.