Но Пушкин не успокаивался и не оставлял подозрений. Раз было похоже, что Жанно попался.
Как-то вечером, зайдя случайно к Тургеневым, Пушкин услышал, что из комнаты Николая Ивановича раздаются голоса. Он приоткрыл дверь, заглянул. Вокруг большого стола сидели несколько человек. Один что-то читал, другие слушали, изредка прерывая его чтение вопросами.
Среди собравшихся Пушкин увидел знакомых. Здесь был Куницын — их лицейский профессор, гвардейские офицеры Бурцев и Колошин. Ба, да здесь и Пущин!
Пушкин тихонько вошёл, тронул Пущина за плечо.
— Ты что здесь делаешь? — спросил он шёпотом. — Наконец-то я поймал тебя на самом деле!
Он не мог дождаться, пока окончится чтение, а когда оно окончилось, напустился на Пущина:
— Ты как сюда попал? Ты мне никогда не говорил, что знаком с Николаем Ивановичем! Верно, это ваше общество в сборе? Я совершенно нечаянно зашёл сюда, гуляя в Летнем саду. Пожалуйста, не секретничай: право, любезный друг, это ни на что не похоже!
Пушкин был уверен, что наконец-то узнает всё. Но не тут-то было. Жанно и бровью не повёл. Он спокойно ответил, что это действительно общество, только не тайное, а журнальное. Все, кто здесь присутствуют, сотрудники будущего журнала, который Николай Иванович задумал издавать. Пущин говорил так спокойно, что нельзя было не поверить.
И всё же Пушкин знал: Тайное общество существует. И Жанно состоит в нём. Но почему он таится? Почему?
А Пущин едва сдерживался, чтобы не взять друга за руку и с открытой душой не рассказать обо всём. Он мучительно думал: «Не должен ли я в самом деле предложить ему соединиться с нами? От него зависит, принять или отвергнуть моё предложение. Но почему же помимо меня никто из близко знакомых ему старших наших членов не думает об этом?»
Пущин ошибался: старшие члены думали. И в Петербурге, и позднее, на юге. Сын декабриста Сергея Григорьевича Волконского рассказывал, что его отцу было поручено принять Пушкина в Тайное общество и что отец не исполнил поручения. «Как мне решиться было на это, — говорил Сергей Волконский, — когда ему могла угрожать плаха».
«В чаду большого света»
В предисловии к первой главе «Евгения Онегина» Пушкин писал: «Первая глава представляет нечто целое. Она в себе заключает описание светской жизни петербургского молодого человека в конце 1819 года»…
Пушкин описывал светскую жизнь не понаслышке. Он сам был петербургским молодым человеком, который хорошо узнал свет.
Брат его Лев рассказывал: «По выходе из Лицея Пушкин вполне воспользовался своею молодостью и независимостью. Его по очереди влекли к себе то большой свет, то шумные пиры, то закулисные тайны».
Даже самые близкие друзья, такие как Пущин, не одобряли Пушкина за его кружение в свете, за то, что не отдавался он в тишине своему поэтическому призванию.
Сомнительные знакомства Пушкина, его приятельские отношения со светскими львами огорчали Пущина. Он говорил:
— Что тебе за охота, любезный друг, возиться с этим народом; ни в одном из них ты не найдёшь сочувствия.
Пушкин терпеливо выслушивал, но поступал по-своему.
Позднее Пущин и сам понял, что ни к чему они были, все эти укоры и выговоры. К Пушкину нельзя было подходить с заурядной, обычной меркой. И умудрённый Пущин писал: «Видно, впрочем, что не могло и не должно было быть иначе; видно, нужна была и эта разработка, коловшая нам, слепым, глаза».
Внешне всё выглядело так: не успел восемнадцатилетний лицеист сбросить синий мундирчик, надеть чёрный фрак с нескошенными фалдами, шляпу с большими полями á la Боливар, модный широкий плащ, как уже закружился в светском водовороте. Калейдоскоп новых встреч, знакомств, увеселений…
А это было ему нужно. И по свойствам его характера, и по жившему в нём неуёмному любопытству писателя. Ему нужна была жизнь во всей её полноте.
Чаадаев говорил: «Познание человеческого сердца есть одно из первых условий биографа». Пушкину предстояло сделаться биографом целого поколения. Он узнавал его сердце, его внутренний мир.
На первых порах Пушкина приняли в светском обществе с распростёртыми объятиями. Юноша из старинного дворянского рода, сын Сергея Львовича и Надежды Осиповны, воспитанник императорского Лицея, причисленный к Иностранной коллегии… Чего ещё желать? Он подходил по всем статьям. Его ласкали и привечивали в светских салонах и гостиных. Ему даже готовы были простить то, что он поэт. Встречаются же странности.
Странности были в моде. Это шло из Англии. В лондонском высшем свете считалось хорошим тоном иметь причуду, странность. Например, думать вслух; ложась спать, гасить свечку, засовывая её под подушку; отращивать огромные ногти на руках. Странности допускались. И чопорные законодатели светских зал сначала смотрели сквозь пальцы на то, что «маленький Пушкин» без счёта влюбляется, дерётся на дуэлях и пишет стихи. Они снисходительно улыбались, когда разнёсся слух, что восемнадцатилетний юноша без ума от тридцатисемилетней княгини Голицыной. Что поделаешь — шалун.
С княгиней Евдокией Ивановной Голицыной Пушкин познакомился у Карамзиных и сразу же влюбился. Это все заметили. «Поэт Пушкин, — писал Карамзин Вяземскому, — …у нас в доме смертельно влюбился в Пифию Голицыну и теперь уже проводит у неё вечера».
Карамзин не без иронии назвал Голицыну Пифией, то есть прорицательницей, предсказательницей. Светская красавица княгиня была оригиналкой. Её занимали предметы, предназначенные по тогдашним понятиям отнюдь не для женского ума. Она увлекалась философией и пуще того — математикой, вела переписку с парижскими академиками по математическим вопросам. Её красота и оригинальность привлекли внимание Пушкина.
Пушкин восхищался княгиней. Она это ценила. Как-то, будучи в Москве, сказала Василию Львовичу, что его племянник «малый предобрый и преумный» и что он «бывает у неё всякий день».
Вернее было бы сказать — всякий вечер или даже всякую ночь. Оригинальность княгини заключалась и в том, что она превращала ночь в день. Гости являлись к ней в полночь и расходились под утро. За это её прозвали «княгиня Полночь» или «Голицына-ночная». Кто-то предсказал княгине, что она умрёт ночью, и ей не хотелось, чтобы смерть застала её во сне.