Командир Отдельного гвардейского корпуса князь Васильчиков получил поручение представить государю интересующие его стихи. Адъютантом при Васильчикове состоял Пётр Чаадаев. Князь вызвал его.
— Не можете ли вы по своей дружбе с Пушкиным…
Пушкин и Чаадаев думали. Положение щекотливое. Что представить? «Вольность», «Ноэли», эпиграммы? Они смеялись, воображая лицо царя.
Наконец, Пушкин придумал: «Деревню».
Это был ловкий ход. Царь ведь враг рабства. Так по крайней мере он постоянно твердит. А «Деревня» — против рабства.
Особенно подходили к случаю последние строки стихотворения:
Царь ознакомился с «Деревней» и сказал Васильчикову:
— Поблагодарите Пушкина за благородные чувства, которые вызывают его стихи.
На этот раз обошлось, и царь забыл о Пушкине. Но ему напомнили. Первый — Аракчеев. Не довольствуясь агентами тайной полиции, Аракчеев завёл своих, и те доносили:
— По городу пущена злонамеренная эпиграмма. Вот, ваше высокопревосходительство, почитайте.
Аракчеев прочитал:
Эпиграмма действительно была злонамеренная. На кого она, не вызывало сомнений. Для Аракчеева не было секретом, что его ещё с екатерининских времён называли «гатчинский капрал». Резиденцией наследника престола Павла Петровича была при Екатерине Гатчина. Что же до Чугуева, то после чугуевского мятежа к «капралу» прибавили «Нерона». А кто виноват? Чугуевцы. Они — потомки вольных казаков — решили лучше умереть, чем стать военными поселенцами. Пришлось для вразумления послать солдат и пушки. И каково упрямство! Покрытые ранами старые казаки умирали под пытками, но не сдавались и завещали своим сыновьям стоять до конца. Женщины бросали маленьких детей под копыта кавалерии, крича, что лучше быть раздавленными, чем попасть в новое рабство.
Бунт подавили. Виновных наказали. В соответствии с законом. Многие, упокой господь их души, конечно, не выдержали, а он, Аракчеев,— Нерон. Он — изверг. Его призывают убить. Кто призывает? Пушкин.
— Батюшка, ваше величество, известный вам Пушкин…
— Но эпиграмма не подписана.
— Мало что не подписана — рука точно его.
Сперва Аракчеев, затем донос Каразина и, наконец, эта тетрадь. «Кочующий деспот», «венчанный солдат» и, что самое непристойное — ода «Вольность»…
Александр не выносил напоминаний об убийстве отца. Эта смерть была кровавым пятном на его неспокойной совести, пятном, которое он, подобно леди Макбет, никогда не мог отмыть.
Да, страх, леденящий душу страх. Всё было точно так, как в этой проклятой оде. Она воскресила события той ужасной ночи. Он вновь пережил всё: безумный страх (а вдруг заговор не удастся?!), душевные терзания (ведь всё-таки отец!) и тупое облегчение — свершилось! Да, он знал о заговоре. Мало того, он сам приказал заговорщикам ждать ночи, когда в караул дворца заступит его любимый Семёновский полк.
Да, всё было так. Он знал о заговоре. Но не он один. Мать и брат тоже знали. И теперь, когда он прочитал эти проклятые стихи, ему вновь мерещилось: тускло освещённые переходы Михайловского замка, пьяные гвардейцы целуют руки его жене Елизавете Алексеевне и чуть не её самоё, поздравляя царицей. А он и его брат Константин. .. Дрожащие, бледные, они одни в карете мчатся среди ночи из Михайловского замка в Зимний дворец…
Встретив в царскосельском парке директора Лицея Энгельгардта, царь резко сказал ему:
— Энгельгардт, Пушкина надобно сослать в Сибирь: он наводнил Россию возмутительными стихами. Вся молодёжь их наизусть читает. Мне нравится откровенный его поступок с Милорадовичем, но это не исправляет дела.
Царь был согласен с Аракчеевым, который настаивал, что за оскорбление величества, осмеяние правительства и тех начал, на которых зиждется Россия, и Сибири мало.
«Участь Пушкина решена»
Едва только дрожки остановились на Фонтанке у дома Муравьёвой, как Чаадаев соскочил и, придерживая саблю, устремился в подъезд. Первый этаж, второй, третий… Он знал, что Карамзин не принимает в дневные часы,, но дело было безотлагательное, а тут уж не до приличий.
Карамзин поднял брови: в Петербурге переворот? Чаадаев, который славился своей невозмутимостью, взволнован не на шутку.
— Я пришёл к вам за помощью, — заговорил Чаадаев. — Мне стало известно от верных людей, что Пушкину грозит Сибирь. Это чудовищно! Карамзин не может дать погибнуть Пушкину. Вы должны вмешаться. Вдовствующая императрица вас жалует. Ежели зло свершится, потомство не простит…
— Я не отказываюсь, друг мой, хоть, между нами говоря, он пожинает, что посеял. Но почему вы заступником? А где же сам герой?
— Он к вам будет. Непременно.
И Пушкин пришёл. Разговор был долгим, мучительным. Вернее, не разговор, а встреча. Говорил лишь Карамзин.
— Вы и вам подобные, — Карамзин не скрывал своей иронии,— хотите уронить троны, а на их место навалять кучу журналов. Вы воображаете, что миром могут править журналисты. Заблуждение нелепое для ума не детского.
Он должен был выговориться. Он как бы брал реванш.
Потом сказал:
— Я не отказываюсь, я поеду. Но что я там скажу? Мне требуются доказательства вашего раскаяния. Вы можете обещать хотя бы два года не писать против правительства?
Выбирать не приходилось. Пушкин не стал упрямиться. Два года не вечность. А по нынешним временам… Кто знает, что будет завтра?
— Хорошо, я согласен.
Отложив свои занятия, Карамзин поехал во дворец.
В разных концах Петербурга разные люди говорили о Пушкине. И все об одном.
Чаадаев помчался к князю Васильчикову. Гнедич бросился к Оленину. Жуковский, как и Карамзин, просил о заступничестве вдовствующую императрицу. Александр Иванович Тургенев делал всё, что мог.
Карамзин и Жуковский побывали и у Каподистрии. На него особенно надеялись. Он принадлежал к тем немногим, кого царь уважал и к чьему мнению прислушивался.
Чтобы добиться от Александра смягчения участи Пушкина, было два пути. Карамзин, Жуковский, директор Лицея Энгельгардт избрали первый — они взывали к милосердию.