Выбрать главу

— Как за что?! За Родину…

— А как ты понимаешь это слово?

— Как я понимаю? За что воюю, да? — Рычков задумывается. — За мать и сестренок своих, чтобы немец к ним не пришел. И за себя, за всех нас… За Москву. За вашу землю… Вот и за партию нашу хочу воевать достойно…

— Правильно. Хватит вопросов, — выкрикивает из своего угла сапер-кавказец. — Принять!

— Других предложений нет? — спрашивает Шаповалов.

И снова поднимаются руки. Все до одной. Рычков закусывает губу, боясь посмотреть на товарищей.

У Парамонова биография другая. До войны работал бухгалтером в леспромхозе. В комсомоле не был. Зато на фронте он с сорок первого. Воевал на границе. Два раза ранен. В батальоне со Сталинграда. Наводил переправы, под Харьковом подорвал вражеский дот.

Видимо, его все знают и любят, потому что больше говорят о нем, а ему не задают никаких вопросов. Когда доходит до голосования, с высотки от наших самоходок доносится нестройный винтовочный залп. За ним второй, третий.

— Это салют. Прощальный салют товарищу лейтенанту, — говорит Шаповалов. — Давайте и мы отдадим ему последнюю почесть как коммунисту, до конца выполнившему свой долг перед Родиной и партией… Приготовить оружие!

Бойцы встают, поднимают вверх автоматы и карабины, щелкают затворами.

— Одиночными. Огонь! — командует сержант.

Над траншеями проносится хлесткий удар залпа, сопровождаемый лязгом затворов. Мы с Бубновым тоже стреляем вместе со всеми. Он из пистолета ТТ. Я — одиночными из своего автомата.

— Огонь!..

Расползается по окопу серый пороховой дымок. Саперы сосредоточенно, деловито проверяют затворы, ставят их на предохранители. Они делают это привычно и молча, не оглядываясь друг на друга. Сейчас каждый занят своими мыслями. Притихшие, еще больше посерьезневшие, садятся они на свои места.

Я смотрю на Рычкова — усталого, загорелого, обветренного. Он задумчиво глядит прямо перед собой в стенку траншеи. Перевожу взгляд на Парамонова — взволнованного, словно растерянного, — и думаю о том, сумею ли я стать вот таким же, как они. Когда-нибудь я ведь тоже буду вступать в партию. Но станут ли так говорить обо мне, как о них? Заслужу ли я такие слова?.. Ловлю себя на мысли, что завидую им обоим.

«ЖИТЬ ХОЧЕТСЯ КАЖДОМУ…»

Лина становится нашим частым гостем. И мы всегда рады ее приходу. Люблю смотреть, как лихо швыряет она на пары пузатую санитарную сумку. Но сейчас она останавливается у порога и долго, надрывно кашляет. Отодвигаемся, освобождаем ей место возле печурки. Непослушными, зазябшими пальцами она тянется к огню, жадно хватает ими горячий воздух.

— Кипяточку не найдется, а? — голос у нее стал хриплый, почти мужской.

Кравчук поспешно отстегивает от пояса фляжку, опрокидывает ее содержимое в кружку-жестянку.

— Выпей. Лучше всякого чая поможет.

— Что это?

— Напиток «Ух» — захватывает дух, — старшина картинно закатывает глаза. — Сам бы пил, да сестричку жалко…

Лина подносит кружку к губам. Зажмурившись, быстро отхлебывает два маленьких глотка, рывком протягивает кружку обратно угодливо улыбающемуся Кравчуку.

— Не могу водку…

— Мы тоже водку не пьем. Мы — спирт, — Кравчук вздыхает и смотрит на Лину взглядом, в котором и жалость, и восхищение, и преклонение.

А она стаскивает с себя полушубок, привычным жестом поправляет волосы. Протягиваю ей наш неприкосновенный запас — последнюю банку свиной тушенки.

— Вот скоро чай закипит — отогреетесь, — хлопочет возле нее Зуйков. — Садитесь поближе к огню. Придвигайтесь…

Ей каждый готов услужить. Ей лучшее место. Одеть бы ее сейчас в меховую шубку. Посадить в мягкое кресло к пышущей жаром печке. И напоить горячим шоколадом самого высшего из всех сортов, какие существуют на свете. Честное слово, она это заслужила.

— А ведь у меня молока с полстакана есть, — спохватывается Лина. — Ребята целую фляжку из леса прислали. Говорят, недалеко от КП батальона лесник живет. И у него самая настоящая живая корова — ухитрилась при немцах уцелеть.

Лина достает из сумки блестящий металлический бачок, откидывает крышку. В нем кусок льда — белого-белого с голубыми трещинками-прожилками. Ставим посудинку поближе к огню. Лина расстегивает воротник гимнастерки, приваливается к стенке, до блеска отшлифованной солдатскими ватниками, шинелями, плащ-палатками. Припухлыми от мороза бледными, словно бескровными, губами она жадно втягивает теплый дурманящий воздух землянки.

Я люблю смотреть на ее губы. Когда она молчит, по ним можно безошибочно определить ее настроение. Сомкнутся в одну тоненькую линию, — значит, начинает сердиться. Чуть опустятся вниз уголки — чем-нибудь недовольна. Зато улыбка одними губами сразу придает се лицу ясность, и стоит в это время произнести шутку, она обязательно засмеется и словно засветится изнутри.

Но в последние дни Лина смеется редко. Я понимаю — ей трудно в окопах. Целыми днями на холоде. Не только руки — и щеки ее обветрились, загрубели. И солдатская одежда, которая в целом идет ей, словно бы потускнела. Полушубок вымазан. Тут и там темные полосы — следы сырой окопной земли. Сапоги заляпаны глиной, которую не отскоблить. А помыть их на высотке негде…

И все-таки она не жалуется на тяготы окопной жизни. Наоборот, даже передо мной всячески старается скрыть, что ей не по силам эта жизнь в одинаковых условиях с мужчинами, успевшими ко всему привыкнуть.

Хочется сказать ей что-нибудь приятное, от чего бы она развеселилась и улыбнулась. Но меня опережает Кравчук:

— Лина, можно я поиграю? — спрашивает он во всеуслышание и выжидательно косится на Лину.

Начинается! Оказывается, Кравчук уже притащил из самоходки баян: картонный короб с протертыми, разлохматившимися углами стоит у стенки на нарах. Значит, с помощью «обходного маневра» решил он втереться в доверие к Лине. Хлюст! Я уверен, что он заранее продумал и весь репертуар сегодняшнего «концерта». Хочет взять ее за сердце, разбередить душу, чтобы завтра она сама попросила его сыграть. Это он может. Играть он умеет.

Кравчук подтягивает к себе черный короб, щелкает замками. В этот момент раздается взрыв. Землянка вздрагивает. Второй, третий удар. Очередной артналет фрицев на нашу батарею. Снаряды рвутся совсем рядом.

Пальцы Кравчука замирают на клавишах баяна.

В землянку врывается Шаронов. Распахнув настежь дверь, он кричит неестественно громко:

— Санитарку! Шаймарданова ранило!

Это наш наводчик, татарин. Скромный, застенчивый, честнейший человек.

Словно пушинка, подхваченная ворвавшимся вихрем холодного воздуха, срывается Лина с места. От ее резкого движения бачок опрокидывается, и растаявшее молоко тоненькой струйкой течет по глиняной стенке. И странно — никто даже не шелохнулся. Мы, словно завороженные, смотрим на крохотный беленький пульс стекающей по стенке молочной струйки, который затихает вместе с последними капельками, белыми горошинками скатывающимися из бачка на обугленные, спекшиеся комья глины.

Вслед за Линой поднимается Грибан.

«И когда он успел проснуться?»

— Пока артобстрел не кончится, из землянки не выходить, — бросает он на ходу.

Наше убежище встряхивают новые взрывы. За воротник гимнастерки, раздражающе покалывая кожу, проникает песок. Он просачивается из щелей, которых в бревенчатом потолке великое множество. Начинается шквальный артиллерийский обстрел. Снаряды гулко ударяются в промерзшую землю.

— Снова зашебутились, сволочи, — ворчит проснувшийся Смыслов.

За ночь Юрка намаялся — два раза ходил с донесениями к Кохову — и спал как убитый. Но и его разбудила канонада.

Опять несколько раз подряд вздрагивает земля. И снова тишина. Ее прерывают только приглушенные голоса.

— Вы откуда родом, товарищ лейтенант?

— Ленинградец.

Это Егорка нашел время для знакомства с биографией Бубнова.

— Вы — бывший моряк?

— Угадал.