И в самом деле, процедура, которую нарисовало мое воображение, начинает разыгрываться как по нотам.
К землянке с недовольным видом подходит Зуйков.
— Дорохова и Смыслова вызывает Кохов, — говорит он, обращаясь почему-то не к нам, а к капитану Петрову. Но Петров никого не слушает. Он сосредоточенно разглядывает в бинокль виднеющуюся на горизонте деревушку и не обращает на нас никакого внимания.
Вася умоляюще смотрит на Юрку. Приказать ему он ие может. Поэтому просит:
— Кохов вызывает. Пойдемте…
— Зачем мы ему понадобились? — хмурится Смыслов.
— Разве не знаешь? Окоп будем рыть.
— Для него? Персональный? Пусть сам себе роет. Я не пойду. — Юрка подходит вплотную к Зуйкову. — Ты скажи, что нас нет. Не нашел. Испарились мы, понял?
— Это я понял. А окоп мне одному, что ли, рыть?
Доводы у Зуйкова веские. Если мы не пойдем, ему действительно придется всю ночь в одиночку долбить мерзлую землю. Это мы понимаем. И из солидарности с Васей соглашаемся отправиться к Кохову. Но нас останавливает голос Петрова:
— Смыслов, встречай пополнение! Смотри, кто идет…
Оглядываемся и не верим своим глазам. Прямо к нам шагают бойцы нашего взвода. В новеньких шинелях и шапках, чистые, побритые. Они обнимают Юрку, тискают руки мне и Зуйкову. Я радуюсь и смеюсь и в то же время боюсь, как бы они не запачкались о наши грязные, вымазанные глиной и черноземом шинели.
Шуткам и смеху, кажется, не будет конца. Но веселье обрывается сразу, в одно мгновение.
— Где схоронили Петю? — тихо спрашивает Журавлев. Он спрашивает о Бубнове. А что ему можно ответить?!
Юрка виновато и растерянно глядит на замолчавших друзей и вдруг стаскивает с себя шапку, рывком прижимает ее к лицу.
Видимо, расслабился Юрка. Оттаяло его сердце от радости, от встречи с друзьями, от приятных вестей. Оттого, что для нас все кончается, и кончается хорошо.
Правильно говорил капитан Петров: на передовой главное — не расслабляться, в любом деле всегда быть собранным. Это закон фронтовой жизни. А Юрка нарушил этот закон. И плачет. Первый раз вижу на его лице слезы. И мне тоже сдавливает горло. Отворачиваюсь в сторону, и в глазах у меня танцует, подпрыгивает и расплывается приближающаяся фигура Кохова.
РАСПЛАТА
Пожалуй, самое худшее, что может быть на передовой, — лежать в лесу под артиллерийским обстрелом. Грохот разрывов, свист и клекот осколков, треск кустарника, срезанного ударной волной, выматывают душу. Снаряды рвутся в кронах деревьев, и осколки, разбрызгивая щепу, с визгом вгрызаются в землю. Может быть, следующий снаряд разорвется прямо над головой. И тогда пригвоздит тебя кусок стали к мягкой подстилке из перепревших листьев и веток. Так и останешься лежать в вырытой для себя могиле.
Спасение в лесу одно — зарывайся в землю, как крот.?ой себе двухметровую щель — не мельче. Иначе может случиться то, что случилось с Губаревым — ординарцем командира полка. Ефрейтор поленился, вырыл окопчик только до пояса и горько поплатился за свою лень. Ему раздробило колено.
Губарев лежит за машиной и тихо стонет от боли. Неотлучной тенью ходил он всюду за командиром полка. «За спиной полковника, как за горой, всю войну прокантуется», — говорил о нем Юрка. Пожалуй, впервые Смыслов оказался плохим пророком. Свеженькая лоснящаяся шинель Губарева, не успевшая пропитаться фронтовыми запахами, намокла, стала бурой от крови. Когда его укладывали на плащ-палатку, он продолжал стонать — надрывно, на одной ноте.
Полковник теперь ходит один. Он не прячется от осколков. К ним он относится, как пасечник к пчелам — не обращает никакого внимания. Сейчас он присел у штабной самоходки и вместе с Петровым колдует над картой, от которой отрывается лишь затем, чтобы хмуро выслушать капитана, когда тот начинает что-то с азартом доказывать.
Сообщение о ранении Губарева полковник выслушивает безучастно.
— Осколок попал в колено. Ногу, наверное, отнимут. Вот здесь он, рядом лежит, — докладывает Смыслов Демину.
Юрка, видимо, думал, что полковник встанет и подойдет к своему ординарцу, которого, может быть, больше никогда не увидит. Я тоже так думал. И тоже ошибся. Демин вскидывает вверх лохматые брови, приказывает немедленно отправить раненых в тыл и опять наклоняется к карте.
Остаюсь у машины. За бронированной махиной спокойнее. Прямое попадание здесь почти невозможно: самоходка стоит в глубокой естественной выемке, за бугром, прижавшись брюхом к замерзшим бороздам. Опасность здесь только одна — если снаряд заденет березку, что взметнулась над самой пушкой. Порядком побитая осколками, она застыла, будто в испуге перед постоянной опасностью. Странно получается: люди ищут у деревьев защиты, прячутся в гущу леса. А там именно они, деревья, приносят верную гибель.
Демин и Петров озабочены. Капитан горячится, что-то пытается доказать. Он говорит отрывисто и напористо. Знаю — если он в чем уверен, то заставит выслушать себя до конца. Полковник переспрашивает его, предлагает снова взглянуть на карту и упорствует на своем. Петров исподлобья поглядывает на разрисованную цветными карандашами «сотку», и на лице его непоколебимая решимость. Кажется, он вот-вот сорвется и наговорит полковнику грубостей.
Мысленно я за Петрова. Правда, как и Демин, он тоже бывает придирчив. Но есть в его обращении с нами какая-то доверительная искренность, которой как раз но хватает командиру полка. Он умеет поговорить на самых высоких нотах и не оставить причин для обиды. Его слова доходят до сердца.
Помню первую встречу с Петровым в день прибытия в полк. Стройный, туго перетянутый широким офицерским ремнем, он вырос передо мной неожиданно. Я не успел даже вскинуть руку к пилотке. Внушение по поводу «неприветствия старшего» я выслушал молча. Мне уже приходилось слышать эти скучные, как хмурый вечер, нотации. Все они похожи одна на другую. Но странно, вместо внутреннего протеста тогда во мне впервые шевельнулось чувство стыда: жесткие слова капитана о недопустимости разгильдяйства звучали у него веско, внушительно.
Капитан водит пальцем по карте и продолжает возражать командиру полка. Я подвигаюсь ближе, и мне становится слышно, о чем они говорят.
— Лучше здесь… Прямо через кустарник… Склон тут отлогий… Выберемся наверняка. И главное, обеспечена внезапность.
Их спор прерывает очередной разрыв дальнобойного снаряда. Это уже не «огурец», а целый «поросенок», как называет тяжелые снаряды Юрка. Снаряд опять ударил в ствол дерева чуть в стороне от наших ребят. Как и все остальные, я инстинктивно отвешиваю ему поклон и едва не задеваю виском за стальную гусеницу.
Демин отрывается от карты, встает во весь рост.
— Ладно. Я схожу в штаб бригады. Там посоветуюсь, — говорит он, глядя на облако взрыва, молоком стекающее в серую гущу деревьев.
Полковник оглядывается вокруг, и его роговые очки, словно жерла сорокапятки, останавливаются на мне.
— Пойдемте со мной, товарищ Дорохов.
Опять «товарищ Дорохов». Лучше бы сказал «товарищ ефрейтор»…
Обстрел понемногу стихает. Демин отмеривает тропинку своей широкой полированной клюшкой. Шаги у него саженьи. И сам он сажень. И клюшка тоже саженья. И где он достал эту уникальную трость, похожую на длинную-предлинную копченую селедку? «Привет из Сочи» выжжено на ее сверкающем коричневом боку. Наверное, в Сочи он лежал в госпитале. За войну у него четыре тяжелых ранения. Четыре раза подкарауливала его смерть. Он успел повидать столько, что другому хватило бы на две жизни. После этого пора бы лучше относиться к солдатам. Но почему-то он так и не стал добрее и мягче.
Мы молча спускаемся в балку. Шагаем по самой низинке. Почти с неприязнью смотрю на широкую спину, обтянутую зеленым английским сукном. И надо же было попасться ему на глаза! А теперь уже поздно. Теперь будет, как на веревочке, таскать меня за собой. А захочет, сделает ординарцем вместо Коли Губарева. Представляю, как буду скоблить эту перепачканную глиной шинель, драить бархоткой полковничьи сапоги, и мне делается неловко за самого себя. Ведь рано или поздно об этом узнают мои друзья-одноклассники. Что тогда я скажу им, возвратившись с передовой?!