«Каку-то совесть! — отбивался дед. — Придумат, тоже мне. На едрену мать ты их тогда рожала, ежли топерь не нужны стали?»
«Нужны… Да разве вам, жандармам, объяснишь!» — Она выбежала на крыльцо — земли не видит.
Ребятишки играли в ограде. Она, точно одурев, бросилась к ним, плачет, обнимает, а сама слова вымолвить не может. Но пятиться было поздно, и Клава собралась в дорогу. До Обольска ехали в крытом грузовике. В Обольске, отыскав свое общежитие, Клава бросила вещи и, покормив дочку, отправилась на рынок. На рынке отыскала мужиков, которые привезли сюда из Абалака рыбу: грязные, облепленные вонючей чешуей телеги стояли в самом углу рынка. Кони еще не остыли, от них пахло прелой огуречной грядой и потом.
— Ты, девка, оставайся, — советовал Клаве возница, хмурый мужик в дождевике до самых пят. — Без тебя девчушку довезем и сдадим куда следует. А то, мотри, дорога не мед… Ухайдокаешься сразу, перегоришь.
Но Клава и мысли такой не могла допустить, чтоб отправить дочку одну. К вечеру рыбный обоз вышел из Обольска, выкатил на скрипучих колесах.
К Абалаку подъехали на заре.
Первая телега свернула к нему. Показались ворота, а сверху, прямо по глазам — «Школа-интернат».
— Ну, зря ты, дева, убивалась, — проговорил возница. — Не детдом это вовсе. Гли, напутали чего-то в твоих гумагах.
Через час, когда они сидели возле клумбы, в окнах стали появляться заспанные мордашки детей. Детям не спалось. Они каким-то чудом узнали, что в ограде интерната появились посторонние люди, и теперь прилипли к стеклам, точно спрашивая: не ко мне? Клаве стало еще горше, и она, натыкаясь на детские глазенки, отрицательно качала головой: не к вам, милые, сама собралась сдавать… Сдавать? Как телячью шкуру в заготконтору.
Они не завтракали, потому что в это время разбирались с «гумагами», а к обеденному столу дочка вышла уже в форменном платьице, села с краю, как сирота. Клава наблюдала за ней из окна, смахивая слезы. Девочка склонилась над миской и неумело вылавливала из нее суп — Клаве казалось: пустую ложку подносит ко рту. Коротко стриженная, с тоненькой шейкой, она отличалась от всех — коридорная сырость не слизнула еще с ее щечек детского румянца. Запах умывальной и туалета… Оттуда и наползала сырость, пропитанная жгучей хлоркой.
Ощущение этой сырости Клава унесла с собой, поклявшись забрать девочку в тот же день, как окончит курсы. Она знала — нигде не найдет тепла и покоя, пока дочь живет в этой сырости…
«Она еще рядом, — подумалось ей. — Может, забрать?»
Нет, не забрала.
Не помня себя, она вернулась в Обольск, а в глазах — дочка склонилась над миской и зачерпнуть из нее не может, опять подносит пустую ложку ко рту. Только губы мажет…
Клава едва забылась. Последнею ее мыслью почему-то была мысль о муже, который под утро затих, не метался больше, бросаясь на стену, не скрипел зубами. «Завтра куплю ему рубаху, — решила она. — Хочется белую-пребелую».
Кошка, подбежав к двери, промяукала, просясь на улицу. Сейчас должен был проснуться Тихон. Он встанет, как всегда, и выпустит одуревшую кошку, успев уловить «привкус» погоды, чтобы одется по ней.
Потом он снимет с печки ведро, разомнет руками вареную картошку для свиней, наладит сытное пойло корове и теленку, выйдет на улицу…
Вывалятся из конуры собачушки, запотягиваются, разминаясь, но тишина покуда не сойдет с привычного круга.
Тихон поставит ведро и присядет на крыльце, подзывая собачушек.
— Собаки, милые! — начнет он хрипловатым спросонок голосом. — Я вам честно скажу: жизнь прекрасна!
Скворцы, раскачивая на шесте скворечник, будут лопотать по-своему над головой Тихона. Прислушиваясь к их голосам, он из зависти, что ли, решит: вчера они веселей были. Ожирели, черти, обленились. Надо их шугануть, чтоб не заразили ленью.
После чего он подхватит ведра и шагнет к хлеву.
В соседях ругались с самого сосранья, как выражался старик, когда поминал квартирантов. Леха бубнил, Алка — не кричала, а чеканила пятки.
— Тунеядец, бич, шельма, — чеканила Алка, колотя ногой в двери. — Совсем обнаглел, бичара, — вторую неделю одна езжу на свалку. Кончать тебя надо, кончать.
— Бу-бу-бу! — бубнил Леха, закрывшись в сенях.