— Хрен тебе на губу! — злилась Алка, не переставая колотить в дверь. — Ты еще, бичара, попомнишь: я тебя на голяке оставлю. Вот увидишь. Божусь.
Через две минуты она показалась на Велижанском тракте. А еще через минуту попутная мусоровозка унесла ее в сторону городской свалки. Алка уехала на работу.
10
За ночь, казалось, тюрьма выветрилась. Табачная гарь осела на стенах, и свежий воздух бродил по камерам.
В сорок третьей уже не спали. Отлежав за ночь бока, малолетки разминались в проходах, приседали и отжимались на руках. Косточки потрескивали, когда отжимался Котенок: руки его не знали устали, потому он мог отжаться тысячу раз и не охнуть.
— Лучше тыщу раз по разу, — балагурил он, — чем ни разу тыщу раз. В рот меня высмеять.
Роман искоса наблюдал за ним и завидовал его непомерной силе и ловкости.
Потянулись первые часы нового дня — повторялся в точности вчерашний, опостылевший до не могу.
Писка и Зюзик — с этой мелкотой Роман почти не разговаривал, потому что не любил их за пустой, как прикрытый рынок, торг — кричать кричали, едва ли не набрасываясь друг на друга с заточками, а товару не было. Пустая, надоедливая болтовня.
Зато перед Котенком он мог раскрыться без боязни: верилось, что тот не плюнет в раскрытую душу. Честь не позволит, если она есть у него.
— Хохочешь, собака, — ухмылялся в подушку Роман. — Но я-то знаю, что тебе не веселей меня живется. Ты, брат, не из этих пустотелых, хотя тоже срублен прокурорским топором. Ничего, поговорим — я своего добьюсь.
— Чего шепчешь? — настораживался Котенок. — Порчу на нас напускаешь?..
На прогулке Роман заговорил с Котом о голубях, живших под тюремным козырьком, но Котенок, насторожившись, свел все к шутке.
— Не люблю говорить о птицах, — отвернулся он. — Да и прежде не любил. Сомнительный символ воли, этот голубок. Но верь в него, если по нраву, а мне не в кайф.
Больше они ни о чем не говорили. А Котенок, проехавшись на Зюзике верхом, запросился вдруг в камеру. Надзиратели вывели их из прогулочного дворика раньше времени.
Котенок не был глупцом, и Роман это прекрасно понимал. Шутка ли — тебе нет восемнадцати, а ты уже идешь по третьему разу! Прямо-таки изумляющий случай: за три с половиной года совершить три преступления, за два — отсидеть, а третье обыграть и вынести на стол судей в таком виде, что его расценили едва ли не как пустяк, что не тянет попросту на солидный срок. Котенок был башковитым парнем, опытным — из тех, что себе на уме, и в преступный мир он ворвался в четырнадцать лет, подкованным на оба костыля. Попробуй подступиться к нему.
В камеру Роман вернулся подавленным. Ему все казалось, что он вступил в игру с Котенком, но проиграл. Да и Котенок вел себя как победитель.
— Колбаски бы сейчас пожевать, — проговорил Зюзик, заваливаясь на койку. — Или стерлядочки распотрошить. Нет, я не выдержу — ломанусь прямо на автомат! Пусть стреляют, но шаг к воле…
— Дрыхни ты, блоха! — прикрикнул на него Роман и, не раздеваясь, прилег.
Ему не хотелось ни сладостей, ни пряностей, о которых здесь частенько мечтали вслух, ни игрищ, ни танцев в ДК. Больше всего он устал от молчания и спячки. Столько всего накопилось на душе, а выхода не было… Пустые разговоры не могли вычерпать из него застоявшуюся энергию. Она бурлила в нем, как гудрон в котле, раздирая ребра, но в любую минуту могла загустеть и схватиться намертво. Что будет дальше? Вот-вот прорвется оболочка — и озлобленность хлынет на того же Писку…
Никогда он не был таким одиноким среди людей, как здесь, в камере. Вроде бы люди, вроде бы говорят, но сердце не обманешь — оно, как белка, давно, оказывается, научилось сортировать орешки, на вид одинаковые: одни крепкие, другие же с горьковатой плесенью внутри. Эти были гнилыми…
Котенок, когда отходил от Романа, бравировал:
— Не тужи, кровняк! Подумаешь — срок какой… Как говорят блатные, не бери в голову, а бери… хоть куда!
И эта пошлятина не могла настроить против него, и Роман продолжал обхаживать Котенка со всех сторон. Мать сидела в сердце, мешала жить.
Чутким был он пареньком, наверное, в мать.
Он читал все подряд, но не было таких строк, что могли бы вернуть его к прежнему состоянию — когда живешь, ничем не мучаясь и не терзаясь.
Подумав о Котенке, он скосил на него глаза. Тот спал спокойно, привычно как-то — в излюбленной позе: поджав под себя высохшие ноги.
А ему не спалось.
И дрожь пробила, как тогда — дома у матери, когда приехала к ней бабушка, ее мать.
«Дом ли?» — улыбнулся тогда Роман, но придержал язык. Действительно, собрали его мигом, внахлест — как сарай, и не было в их труде той неспешности, какою веет за версту от хозяина, поднимающего пятистенок. Не работа, а насмешка над руками человека (он помнил, как строились бабка с дедом). Здесь — не то, и дом не тот, и дух не тот. Бабушка сидела по ту сторону стола, покрывшись огромной шалью. Одно личико светилось, как исхоженный и исчерканный птицами снег. Но он обратился к матери, а не к бабушке: