Выбрать главу

Котенок сверкал глазами. В последние дни он не чифирил — не мог достать чаю, — сегодняшняя игра как бы разогнала в нем загустевшую кровь. Котенок ожил.

Писка подошел к Вовчику и заставил его «надувать щечку». Это делалось для того, чтобы не повредить челюсть: боялись «раскрутки». Писка припечатал «лодочку», повернувшись на каблуке. Вовка поплыл по камере, дурацки улыбаясь.

Зюзик долго выбирал позицию, но все-таки хлопнул… Удар не вышел таким, как хотелось бы Зюзику.

— Размазня! Теперь введем винозаменитель — кырочку, — оттолкнул Зюзика Котенок. — Это уже бобо! Замастырь, Писка.

Писка, убедившись, что в коридоре по-прежнему тихо и спокойно и надзиратель басит где-то в конце коридора, подскочил к Вовке со спины и резко вытянул его по шее ребром ладони.

Бил Котенок, потом Зюзик, Писка набегал от двери и, вытаращив глаза, рубил с плеча. Вовчик едва держался на ногах, но, как назло, не терял сознания, чтобы забыться, оторваться от боли ощетинившейся в затылке.

«Набили руку», — подумал Роман. Неожиданная мысль обожгла его: за пончиком шла кырочка, а не наоборот! Кто-то, видно, нарочно разработал эту систему приемов, чтобы сперва «отуманить» пончиком, не спугнуть— пончик-то «хмелен»! — а уж потом расколоть человека напополам, развалить, как топором, кырочкой. За легким ударом следовал сильный… Попахивало настоящим садизмом.

Вовка отворачивался, но его ставили лицом к двери: так им было удобнее следить за волчком, к которому в любую минуту мог подойти надзиратель.

Прописка затягивалась. Его теперь не били, над ним попросту издевались. Он, выросший на парном молоке и шанежках, имел крепкое здоровье, и потому держался. Лучше бы свалился, прикинулся «вырубленным», тогда бы его оставили в покое. Но он не «вырубался».

— Тихо ты, не мычи! — шипел Писка. — Если запалишь нас, то знай: достанем даже в «обиженке»!

Одним приемом его «подмолаживали», другим раскалывали голову. Роман видел, что по камерному закону прописка подходила к концу, она закончилась, и Вовка, как бы он себя ни вел, выдержал ее с честью. Он не взревел, не бросился с кулаками на дверь, призывая на помощь надзирателей, то есть «не спрыгнул в обиженку».

Но прописчики вошли в раж и не могли остановиться, точно их раздражало и бесило то, что они не могут сломить Вовчика. Почему он держится? Почему не отключается?! Азарт захватил их полностью, они на глазах превращались в зверенышей, жаждущих крови того, кто попал в их лапы. Будто хотели разорвать свою добычу на куски, да не могли: коготки ломались.

Дежурный по тюрьме офицер включил радио. Программа радиостанции «Юность», бодрая и жизнерадостная, вошла в камеру. Она поздоровалась и сообщила им прямо с порога об успешной сдаче очередного отрезка дороги на БАМе, где трудилась комсомольско-молодежная бригада товарища Ловушко из Кривого Рога, и запела:

…Сердце волнуется. Почтовый пакуется груз. Мой адрес не дом и не улица, Мой адрес Советский Союз!

— Как будто спецом! — выругался Котенок. — Коридор теперь не прослушивается из-за этого «адреса».

Вовка держался. Его избивали, стараясь не оставить на теле ни ссадин, ни синяков, а сами все ближе и ближе подбирались к почкам.

— Отстегнем ему почки! — прохрипел Котенок. Тогда и подумалось Роману: «Да он зверь! Что же я так рвался к нему?» Знать, ни черта он не разбирался в людях,

Пытка продолжалась.

…Сердце волнуется. Почтовый пакуется груз…

…Утром Вовка оправился с большим трудом. От боли, сковавшей его тело, он ходил как-то боком, заваливаясь на правую ногу. В этом боку, в правом, покалывала иглой кровоточащая внутренняя рана, которая терзала его всю ночь. Надзиратели, выводя камеру на оправку, не заметили ничего ни в первый, ни во второй день. Вовка один вытаскивал парашу, подметал и мыл пол, но уже не допускался к общему столу — он ел на кровати, зажав миску в коленях. Ему не разрешалось прикасаться к мискам, к хлебу, питьевому бачку… Он погрузился в одиночество и, пожираемый тяжелыми думами, замкнулся, камера виделась ему со спичечный коробок. Такой она стала. Вовка пал духом, освоив поневоле глупое выражение лица и медлительность движений, и стал походить на форменного придурка.

На четвертый день он уже не мог встать с постели, хотя его больше не били. Прописка выпотрошила его. Он лежал на койке и не прикасался к еде. Страшно болела голова, а тело вообще отекло и не подчинялось ему.

Писка поймал живьем крупную муху и, подойдя к нему, приказал: