– Да что ж это за люди? – досадливо вскрикнул Марко Данилыч. – Что они взаперти-то фальшивы деньги куют аль разбойную добычу делят? Исправник-от со становым чего смотрят? Доброе дело скрытности не любит, только худое норовит от чужих глаз укрыться…
– Нет ли тут чего насчет веры, Марко Данилыч? – вполголоса сказала Дарья Сергевна, робко поднимая глаза на хмурого Марка Данилыча.
– Как насчет веры? – спросил удивленный Марко Данилыч.
– Какая-то, слышь, у них особая тайная вера, – сказала Дарья Сергевна. – И в старину, слышь, на ту же долину люди сбирались по ночам и тоже вкруг Святого ключа песни распевали, плясали, скакали, охали и визжали. Неподобные дела и кличи бывали тут у них. А прозывались они фармазонами…
– Фармазонами! – чуть слышно промолвил Марко Данилыч и крепко задумался.
– И тех фармазонов по времени начальство изловило, – продолжала Дарья Сергевна. – И разослали их кого в Сибирь, кого в монастырь, в заточенье. Без малого теперь сто годов тому делу, и с той поры не слышно было в Миршени про фармазонов, а теперь опять объявились – а вывезла тех фармазонов из Симбирской губернии Марья Ивановна и поселила на том самом месте, где в старину бывали тайные фармазонские сборища…
– Нешто и теперешние тоже фармазоны? – спросил Марко Данилыч, облокотясь на стол и склонив на ладони пылавшее лицо.
– Видится, что так, Марко Данилыч, – ответила Дарья Сергевна. – По всем приметам выходит так. И нынешние, как в старину, на тот же ключ по ночам сходятся, и, как тогда, мужчины и женщины в одних белых длинных рубахах. И тоже пляшут, и тоже кружатся, мирские песни поют, кличут, визжат, ровно безумные аль бесноватые, во всю мочь охают, стонут, а к себе близко никого не подпускают.
– Вранье, может быть, – протяжно проговорил Марко Данилыч, а сам пуще прежнего задумался.
– И сдается мне, Марко Данилыч, что сама-то Марья Ивановна не заодно ли со своими переселенцами, – продолжала Дарья Сергевна. – И те тоже мясного не едят и не пьют ни вина, ни пива, ни даже браги, а молочное разрешают и в постные дни – все одно, как и Марья Ивановна. И, как она, так же в черном все ходят. Сумленье меня берет. Сердитесь вы на меня не сердитесь, Марко Данилыч, а по любви моей к Дунюшке все, что ни есть у меня на душе, я теперь открою вам. Не мало я дорогой-то в это утро надумалась, на волосок не вздремнула, все про Дунюшку раздумывала.
– Что ж вы думали про нее столько времени? – с нахмуренным видом промолвил Марко Данилыч. Тиха была речь его, но видно было, что на душе у него бушевала грозная буря.
– Помните ли, как на Духов день я вам сказывала, что подслушала разговор Марьи Ивановны с Дунюшкой? – сказала Дарья Сергевна. – Говорила я вам тогда, что смущает она нашу голубушку, толкует про какую-то веру, а вы и верить мне не захотели. Думала тогда я, что Марья Ивановна хочет ее в великороссийскую привести. Хоть тут хорошего и немного, хоть каждому человеку должно помереть, в чем родился, однако ж великороссийская все-таки от Господа не отступная. А ежели Марья-то Ивановна про фармазонскую ей говорила? Кто ее знает, может, она с фатьянскими в одном согласе?.. Что у ней за тайна такая сокровенная, про которую Дунюшке она говорила? Что за безгрешные такие люди… Как это в них сам Господь пребывает? Тут есть что-нибудь, верьте моему слову, Марко Данилыч.
– Вы уж и невесть чего нагородите, – выходя из комнаты, сумрачно и досадливо сказал Марко Данилыч и крепко хлопнул за собой дверью. А сам решил как можно скорей ехать за Дуней.
В досаде на Марью Ивановну и даже на Дуню, в досаде на Дарью Сергевну, даже на самого себя, пошел Марко Данилыч хозяйство осматривать. А у самого сердце так и кипит… Ох, узнать бы обо всем повернее! И ежели есть правда в речах Дарьи Сергевны да попадись ему в руки Марья Ивановна, не посмотрел бы, что она знатного роду, генеральская дочь – такую бы ческу задал, что своих не узнала бы… И теперь уж руки чешутся.
И рвет и мечет, на кого ни взглянет, всяк виноват. Пришел в работную, и потолок и стены новой избы, ровно сажа. Развоевался на работников, будто они виноваты, что печи дымят. Кричит, лютует, то на того, то на другого кидается с бранью, с руганью, а сам рукава засучает. Но теперь не весна, работники окрысились, зашумели, загалдели, и, только что крикнул хозяин: «Сейчас велю всех со двора долой!», они повскакали и закричали задорно в один голос: «Расчет давай, одного часа не хотим работать у облая».