Фимка не верил. У него де аманат Тэгыр. Соберутся уходить, мы Тэгыра на нож посадим. И Пашка Лоскут, глупый, тоже скалил зубы: посадим.
Так и шло. Писаные несли ясак, аманат пел в казенке и резал ножом деревянных болванчиков. Лисая воры нисколько не таились, при нем гадали, каким путем надежнее будет выходить с Большой собачьей к человеческому жилью? По разговорам так выходило, что есть вроде бы у воров в Якуцке важный пособник, некий крупный шиш, может, торговый человек (Лучко Подзоров, качал головой Свешников). Похоже, ставил ворам припасы. И мяхкую рухлядь собирался у них выкупить.
Лисай терялся:
– Груз большой, как обойдете заставы?
Над Лисаем смеялись. А заставщики, что? Не люди? Им рубль не нужен? Грозили: бросим тебя в сендухе, гологолового. Так запугали, что однажды Лисай не выдержал и бежал из зимовья. Путая следы, как заяц-ушкан, укрылся на уединенной речке. Решил: там пережду лихолетье. Уйдут воры, вернусь в зимовье.
Сбивался, бормотал торопливо:
– Той бо воздаст ти во оном твоем веце стократное воздаяние… Зрит бо в сердце твоем неоскудное, ни тщеславное ко всем покаяние… Яко же и сам глаголет: блаженни милостивии, яко тии помиловани будут… А немилостивии и жестоосердии вечных мук не избудут…
Объяснял: это он не с ума сходит. Это он читает вирши одного очень умного человека: царского воеводы енисейского князя Шаховского-Хари.
Получалось так.
Помяс на уединенной речке стал всего бояться: примет, воров, непогоды, зверья, пищи скаредной, писаных. Дождь забусит – дождя стал бояться. Застрекочет птица короконодо, тоже страшно.
– И всякому человеку начало животу хлеб и вода, риза и покров… Ей, ей, не мы глаголем, но сама наша великая нужда и кровь…
Боялся, что однажды воры наткнутся на его след.
Но никто не пришел на уединенную речку. Сендуха как вымерла.
В самом конце лета, когда появились первые волки, сразу зарезавшие у Лисая двух олешков, решился: на оставшемся верховом быке с осторожностью отправился к зимовью. Пробирался совсем пустыми местами, но увидел: лежит на мхах неизвестный человек. Белей белого, гнусом высосан, пулей пищальной сорвано полчерепа. И одет как русский. Кто – этого не узнал. Звери надругались над человеком.
Потом наткнулся на брошенное стойбище дикующих. Огонь не горит, ровдужные шкуры заплесневели, на голых нартах без движения помирает старуха.
«У тебя что?» – спросил.
«У меня смерть».
«А чего смотришь, как живая?»
Не ответила. Умерла. И сразу, будто того ожидали, ударили снежные заряды. Помяс испугался, что заблудится, не выйдет к зимовью. Однако, вышел. И опять увидел странное: за частично порушенным палисадом у крылечка избы торчит из сугроба человеческая рука. Разгребя снег, увидел: Сенька Песок, главный из воров. В широкой груди две стрелы. А на самом крылечке – глупый Пашка Лоскут. Неловко привалился к деревянному столбику – так и зарезали Пашку ножом в грудь. Видно было, что дрались в зимовье и вокруг, но кто с кем – неясно. То ли сами с собой ссорились, то ли от дикующих отбивались.
– Поне же без вины хотят нашу православную веру на разорение… Обаче реши, есть и наше пред Богом велие и согрешение…
Лисай, весь в страхе, устроился в пустой избе.
Ведь куда идти? Стал жить. Стал ждал нападения. Даже готовился умереть. Но зимой писаные не пришли. И еще странность: нигде в зимовье Лисай якобы не нашел даже следов того богатого борошнишка. Хорошо знал, что взяли воры ясак, а в зимовье ничего не нашел. Решил, что всех перехитрил ужасный Фимка: может, один унес собранное, ни с кем не захотел делиться. Так решил потому, что среди найденных трупов не хватало Фимкиного. Мог тонбэя шоромох связать деревянный плот, загрузить мяхкой рухлядью, что она весит? – и по быстрой реке спуститься к олюбенцам или к шоромбойским мужикам.
Может, так и поступил.
Он, Лисай, не знает. Он всю зиму просидел в зимовье, боялся писаных. Только потом перестал бояться. Так и сидит дикует. Совсем один, нюмума. Отыскал в ближнем курульчике мешок из налимьей кожи, а в нем немножко ржаной муки.
– Блаженны милостивии, яко тии помилованы будут… А немилостивии и жестокосердии вечных мук не избудут…
Сильно заболел.
То ли привиделось в забытье, то ли впрямь приходила в зимовье Фимкина ясырка, а с нею старый шаман. Он жег огонь, качал головой. Качал над огнем легкие человеческие кости.