жалованием твоим государевым никак не пожалованы.
Милосердный государь, царь и великий князь Алексей Михайлович всеа Русии, пожалуй нас, верных хлопов твоих, положенным нам денежным и хлебным жалованьем.
А яз, холоп твой, верный служилый человечишка якуцкий казак Степка Свешников, прозванием Носорукий, отдельно челом бью – за все те мои смертныя службы и радения, что яз, холоп твой, служил тебе, государю, не щадя живота своего без твоево государева денежного и хлебного жалованья, вели мне теперь десятничешком быть казачьим, чтоб вконец не погибнуть и голодною смертью не умереть. Мне, государь, тяжкая служба твоя за обычай, рад тебе послужить. Вели мне, холопу твоему, вновь итить на реку Большую собачью для сыску и приводу под твою высокую государеву руку тамошних неясашных юкагирех род рожи писаные, чтобы тебе, государь, учинить прибыль великую, и землю твою всячески распространить.
Царь, государь, смилуйся, пожалуй!
Дать грамоту и велеть ему, верному служилому человеку Степке Свешникову, по прозванию Носорукий, быть с этой поры десятничешком казачьим, поставив на умершего место, что ныне зарезан в Туринском, и в ево окладе. И отпустить его, десятничешку казачьего Степана Свешникова-Носорукого, на три года без перемены в те неясашные земли на Большой собачьей, где челом бьет.
Тайна полярного князца
Часть первая. Год 7162. Весна
У-у-у-уу… У-у? – у… Метелица… Дым…
Белая медведь. Серое море.
Как осьминоги, как медузы по клыкам скал,
Полярные льды переливают лунами.
Белая медведь под пургу вылазит,
Белая медведь суо ньёми пурга.
У ней мех обледенел сосцами на брюхе
И такой голубой, как в сиянии небо.
Белая медведь кой ден голодует,
Только продух тюлений не чернеет во льдах,
Только нетуу белухи и песец упрятался,
А на отмелях пена да морская капуста.
Белая медведь на большоой льдине,
Ничего не пахнет, хотя нос мокрый…
Паай паай льдина
Кэи саари вурунга
Белая медведь. Серое море.
Глава I. Пятно на снегу
Энканчан не пришел.
Ночью переливающиеся полосы рассекали небо. Вспыхивало страшное пламя, желто-красные лучи столбами поднимались над миром. Так и тянуло к недалеким холмам – криком, движением развеять наваждение омертвевших снегов, но Семейка Дежнев наказал строго: из уединенного зимовья не отлучаться! – вот Гришка Лоскут и ждал, маялся от нетерпения. На дверь накидывал деревянную щеколду. Придут ходынцы, думал, в руки не дамся. Пусть жгут вместе с избой. Мишка Стадухин так обидел ходынских мужиков, что не дело теперь попадать им в руки.
Зевая, подходил к окошечку.
Небо играет.
Цветные лучи, как волны.
Пурпурный свет выглаживает убитый наст.
Поскребешь ногтем ледышку, вставленную в окошечко, а льдинка обмохнатела, густо, как седой шерстью, поросла инеем. Это на Руси, наверное, утро. Там петухи орут, там сладкий дымок над горбатыми избами, пахнет соломой. А баба пройдет, на ней плат атласный – по алой земле с жаркими цветами. И горячая печь в избе, удобные полати, стол чисто выскоблен.
Гришка с тоской раздувал вывернутые ноздри.
На Руси сладкий дым, здесь мерзлая ночь. На Руси тепло, здесь река Погыча неслышно струится под толстым льдом. На дне толстые рыбы спят. Лес по берегам – редкий, волчий. Ахнет дерево, разорванное залютовавшим морозом, и опять все тихо до самого Анюя.
Тянуло встать на лыжи.
Шубный кафтан свободен, по борту – удобные льняные завязки (на лютом морозе бронзовую пуговицу пальцами не застегнешь), полы впереди короче, чтобы не мешать лыжному шагу. А на дальнем снежном склоне – розоватое пятно. Вот к нему и влекло. Вот что за пятно? Почему розоватое? Почему ночью слышался ужасный свист, переливчатый, как дикующие не свистят? Не мог князец Энканчан свистеть, в изломе старой ондуши выставлен знак для него: шкурка лисья рыжая. Энканчан бы в дверь торкнулся.