если кто-то ещё прикоснётся к ней — я разнесу всё к чёрту.
Я наклоняюсь, провожу носом вдоль изгиба плеча.
Клянусь, её запах сносит круче самого чистого кокоса, который я когда-либо встречал.
— Скучал, — шепчу, прикусывая мочку уха. — Безумно.
Она вздрагивает, будто от электричества; внезапно вырывается из объятия и делает шаг назад.
Я успеваю схватить её за запястье — пальцы вцепляются, как клин, холод кожи под ладонью.
— Подожди, — успеваю сказать.
— Отпусти, Влад! — голос срывается, и в нём не гнев — страх.
— Послушай…
— Не трогай меня! — тихо, но так, что под грудиной всё стягивает.
Она отступает — на шаг, на два.
И вдруг делает выпад вперёд — почти неосознанно, прямо в бездну упрямства. Как будто проверяет, кто кого.
Разворачивается, ловит из толпы какого-то лося — высокий, широкоплечий, в белой рубашке, с тупой ухмылкой. Типичный охотник на один вечер.
Она улыбается — хищно, зло и намеренно.
Смотрит мне прямо в глаза, берёт его за лицо и целует.
Меня словно током проводит.
Внутри всё выворачивает наизнанку — не от обиды только, а от того, что я не в силах контролировать то, что чувствую.
Ревность входит не мыслью — а болезнью: жжёт, колет, делает дыхание тяжёлым.
Хочется выть, ломать, учить этого лося доброму — показать, что такое настоящая боль.
В глазах рябит.
В груди — пустота, рваная и кровоточащая.
Сцена в дверях снова всплывает.
Карма, мать её, смеётся где-то в углу.
Она пытается отстраниться, но он не отпускает.
Хватается за талию, ухмыляется нагло.
— Куда собралась, крошка? — его голос влажный от самодовольства.
— Отпусти, — шепчет она; паника в голосе — и это как нож по горлу.
Он лишь прижимает сильнее.
Я не думаю долго.
Действую так, как умею: неловко, грубовато, бестактно.
Подхожу близко, хватаю её за руку — не чтобы наказать, а чтобы вытащить.
Тяну к себе, закрывая её плечо своим корпусом.
Движение корявое и точное одновременно, как гипсовая заплата на трещину — некрасиво, но держит.
— Она сказала: «Отпусти», — вырывается из меня ровно, низко.
В голосе нет угрозы — металл усталой злости и просьба, чтобы сегодня никто её не трогал.
Парень смотрит на меня с презрением.
— А ты кто, герой ночи? — провоцирует, выпятив мускулы.
Отвечаю коротко и хамовато — положив на его чувства:
— Или съёбываешь, или я сношу тебе ебало.
Он фыркает, ржёт, но я уже рядом.
Толчок — и ухмылка сползает.
Пара некрасивых ударов — у нас не балет, у нас драка у края танцпола.
Двое его дружков хватают меня, тащат вперёд через котёл людей.
Печень, бок, челюсть — по очереди напоминают, что я жив.
Вкус крови, гул в ушах — мир играет серой гаммой.
Сплёвываю алую слюну, встаю, усмехаюсь криво.
— Эй, Лось, — сиплю. — Трое на одного? Без поддержки — очконул?
И вдруг — её голос.
Тонкий, дрожащий, но такой нужный:
— Не трогайте его! Клуб принадлежит семье моей подруги. Если вам не нужны проблемы — проваливайте.
Троица переглядывается. Один бурчит что-то про «охуевшую лань».
И они расходятся.
Мы остаёмся в вихре света и тени.
Я стою, шатаясь, пытаясь выглядеть спокойным.
— Ну вот, — хриплю. — Раз испугалась — значит, не всё потеряно. Значит, не зря выхватил.
Она смотрит долго.
В её взгляде — смесь боли, усталости, ненависти… и, чёрт, любви.
Да. Любит.
Всё ещё любит меня, уёбка.
И это как удар ножом — и как спасение.
Она закатывает глаза, разворачивается и уходит — обида в каждом шаге, как след от ожога.
Вот-вот исчезнет в толпе под мигающими лампами.
Я стою, слушая, как клуб снова поглощает шум и музыку.
Будто ничего не было.
Только кровь на губе и пустота в груди.
Нет, так просто не уйдёт. Не в этот раз.
— Ив! — зову ей в спину, хрипло, почти сорвавшись. — Нам надо поговорить.
Она не оборачивается.
И всё равно знаю — услышала.
Глава 26. Иванна
— Ив! — оклик пронзает пространство так, будто кто-то дёрнул за нитку внутри меня. Каждый раз этот голос щиплет, как горячая струна.
Я не поворачиваюсь сразу. Держу пальцы сжатыми в кулак до лёгкой судороги — маленькая, знакомая боль, чтобы остаться в здравом рассудке.
— Нам нужно поговорить, — слышу его тише, чем обычно. И в тоне — не демонстрация силы, а какая‑то хрупкая надежда.
Сжимаю губы. Отвечаю холодно, ровно, чтобы не дрогнуть:
— Я не хочу тебя ни видеть, ни слышать, Влад. Ни слова. Понял?
Он делает шаг к перилам и вдруг — лезет наверх.
Ненормальный, думаю сначала, и хочется рассмеяться от того, как нелепо выглядит эта попытка. Детский садик, блин.
— Что ты творишь? — ругаюсь, хотя в слове слышится испуг. Чёрт, выдаю ведь себя с потрохами.
— Если уйдёшь, я спрыгну, — говорит он без тени шутки.
Я прищуриваюсь, оцениваю: может, это пьяная выходка или очередная цирковая постановка. Раньше за ним такой явной дурости не водилось.
— Допустим, — говорю. Складываю руки на груди. — О чём ты хотел поговорить?
Он сидит на перилах, будто это его новая ниша — так странно смотрится: семиэтажная мамба рваных джинсов и усталой ухмылки.
(Примечание автора: образное, ироничное сравнение.)
— Я прилетел за тобой, — простое признание, и в нём нет спектакля, только какое‑то голое отчаяние. — Ты мне нужна, Ив. Не на ночь, не ради игры. Целиком. Без тебя я просто оболочка. Живу, не чувствуя ничего. А с тобой — всё иначе. Хочешь — смейся. Я понимаю.
Внутри что‑то колет, но я улыбаюсь по привычке — не потому что хочу, а чтобы не показывать, что это больно. Тонко, по инерции — будто ничего не происходит.
— Влад, — говорю спокойно, — оставь эту лапшу для тех, кто в неё верит. Между нами ничего нет и не будет. Никто никому ничего не должен.
Он качает головой, и в этом движении он больше похож на ребёнка, чем на мужчину: упрямый, неловкий, уязвимый.
— Ошибаешься, маленькая, — тихо произносит. — Между нами слишком много.
— Не называй меня “маленькая”, — рык раздражения, который я не держу в себе. — Сними с себя эту драму: выпей, трахнись, успокойся — и дай мне жить.
Он предлагает другой план. Голос странно ровный:
— Есть вариант получше. Я забираю тебя. На несколько дней. Уедем. Постараемся разобраться.
Слова висят в воздухе, как мелкие камни. Я моргаю и сначала смеюсь — тихо, едко, потому что это паранойя на фоне приличного сумасшествия.
— Правда? — говорю, смех в голосе, но он не смеётся. — Похоже, те ребята ошиблись тебе мозги.
Разворачиваюсь, готова уйти, и слышу снова:
— Если уйдёшь, я спрыгну.
Я бросаю через плечо:
— Наиглупейший ультиматум, Морозов.
— Зато эффективный, — отвечает он без тени хвастовства.
Внезапно — глухой звук. Оглядевшись, понимаю: перила дрожат под его весом.
Сердце проваливается в пятки. Он повис — и это не шутка.
Я подбегаю, перегибаюсь через ограждение и вижу его — бледного, с кривой улыбкой, будто это лучшая шутка в мире.
— Ты больной! — кричу, поднимая голос, чтобы приглушить воронку в груди. — Вылезай и не позорься.
Он цепляется руками, смотрит вверх — и вдруг условие:
— Вылезу, — говорит спокойно, — но при одном. Проведи со мной четыре дня. Только четыре. Потом я отвезу тебя обратно. В Москву.
Я смотрю в его лицо: бледное, упрямое. Когда сцепился с теми амбалами — испугалась до чертиков, они неслабо ему вмазали.
Вижу, что держится сейчас на чистом упрямстве, через боль. Слова звучат как последнее требование — как попытка договориться с тем, что внутри него трещит.