Стыдно мне сделалось, да как от правды отвертишься? Отвечаю:
- Изредка, когда душе невмоготу.
Меж тем, шаг за шагом – минута за минутой и расслабился Василий Федорович, рассолодел. Я сзаду зашла, со спины, руки в волосы к нему запустила, поворошила их. Он допрежь того млел с моих рук. Может статься и сейчас поможет.
Василий Федорович замер в напряжении, потом вырвался от меня, сунул голову промеж своих колен и задрожал. Заплакал, стало быть. Я опустилась на пол подле него, голову ему подняла:
- Что же с тобой сделалось?
А он в ответ:
- Зачем, зачем я ушел?
- Откуда? Из экспедиции убег?
Он сказать – ничего не сказал, а поцелуй мне на устах напечатал, да с такой ласковостью, какую я отродясь не видывала.
Головушка моя тот час закружилась, и половицы в комнате подыматься зачали. Выставила я руки вперед, чтобы на пол с колен не упасть. Василий Федорович подхватил меня под руки. Почуяла тут я, как сердце его бьется, наружу просится, и взгляд его однозначительный поймала. Вырвалась тогда с объятий его. Испужалась нахлынувшего чувствия.
Чего это я, да почто супротивник я сама себе. Зачем с сердцем бороться? Взяла его за руку и повела, куда душа требовала.
Нет, не душа – тело грешное. Устала я от одиночества, силы последние покончались. Тепла хочется, любви и заботы. Глупо это у нелюбого мужа искать, да нужда приперла, не отвертишься.
Слова сии непристойно даже бумаге показать. Пишу, а лицо краской заливается. Как вспомнится, что было, руки в дрожь бросает, писать и вовсе не могу…
Василий Федорович спит теперь, улыбается во сне, будто младенец. Что ж он там видит? Определенно не меня. Экая жалость!
Но с меня и остального достаточно. Что ж с ним содеялось, откуда страсть огненная на ложе взялась. Не видела я мужа таким и в прежние времена. Всегда о себе думал, а тут...
Будто бы бес блудливый в него вселился, только нежный бес, да ласковый. Не раз покраснела я на ложе, да щеки свои зардевшиеся рубашкой от него прятала, но и ту попросил он после снять.
Вот греховодник, любоваться мною затеял. Дай, говорю, хоть стыд свой прикрыть. А он – нет, запомнить тебя хочу такой, как есть. Я опять прошу: хоть свечи задуй.
А он: нет, плохо видно будет. После, ощупал каждый вершок моего тела, приведя меня этим в неизведанный доселе трепет.
Не удержалась я, осыпала его в ответ поцелуями.
На что он вскочил, будто бы и не ожидал сего – весь вроде и в готовности, а медлит - в глазах прежняя растерянность появилась. Ну, думаю, упустила время. Ан нет, помогла я ему чуть, и все случилось, как и должно быть.
А Василий Федорович все шептал и шептал в подушку. Я думала, привычно меня ругает, отчего ж ныне так тихо? А он у Господа прощения просит за смертный грех. Я ему:
- Нет, грех не смертный – простой. В субботу батюшке повинишься, что пред праздником великим грешил, он отпустит нам согрешение и помолится за нас же сам.
Воззрился он на меня преудивленно и говорит:
- Не понимаю. Чего ему надобно?
- Кому, - спрашиваю, - батюшке?
- Да нет, о своем я.
А сам руками сладострастными так и дотрагивается меня, так и дотрагивается. Забила меня тут дрожь, как при падучей.
А потом волна разлилась райская по членам. Ну, померла, думаю, греховодница. Такое наслаждение на земле быть не может.
Ан, нет! Смотрю, лежит Василий Федорович, на меня глазницы таращит и посмеивается.
- Что, впервой такое?
Стыдно мне стало, потупила глаза и молчу.
Что это было? Я слыхом не слыхивала о таком, ни от маменьки, ни от прислуги, ни от подруженек, с коими и знаться давно перестала.
Не всем видать благодать дается, а меня вот Господь одарил!
И чего это Василий Федорович, похабник разэтакий, свою удаль да умения скрывал.
Постойте-ка! Откудова он этому научился и когда? Не виной ли тому всечастые поездки за «древностями».
Пойду-ка бумаги его полистаю, покудова спит он. Ах - ты, Господи, опять грех задумала! Как же святому отцу все то рассказать, епитимью, как есть, наложит.