Выбрать главу

И Наримантаса до костей пронизывает холод той ночи, поезда мимо их станции проходили по ночам. Все-все помнит Казюкенас, когда хочет. Прикидывался, что растерял воспоминания? Ехали как-то раз вдвоем, прижимаясь друг к другу, мороз слезы из глаз выжимал, а так, рядышком, вроде бы теплее… Кто-то дернул мешок Казюкенаса и убежал, громыхая по крышам, когда мы вскинулись, вот и все! А приехали — расстались холодно, уже мужчины, с недоверием поглядывающие друг на друга, стыдящиеся детского испуга. Позднее раскаяние, что не помог с квартирой? Скорее взятка: готов унизить себя любыми, пусть и не очень красящими его, воспоминаниями, лишь бы позвал ты Зубовайте.

— Вернулась из Зарасая. Мигрень замучила. Сами понимаете, говорить с женщиной, когда ей нездоровится… — По благодарному блеску в живом глазу Наримантас понял, что попал с мигренью в точку.

Казюкенас наконец наткнулся на некую веху, словно набрел на исхоженную некогда вдвоем излучину речушки или на поломанную скамейку в поредевшем, до неузнаваемости изменившемся парке. Валы мигрени, вдруг захлестывающие Айсте, без сомнения, бесили его. Но теперь остро запахло цветами, которые он, как штабеля дров, складывал возле ее немых, казалось, навсегда захлопнувшихся перед ним дверей.

Запах увядающей, преющей зелени свидетельствовал тогда о ее силе и его беспомощности, теперь же — лишь о женской слабости. Ведь и она нуждается в заботе, и она! Однако Наримантас не намеревался подбрасывать хворост в огонь угасшего было и вновь ожившего чувства Казюкенаса. Усмехнулся своему ясновидению, но отлегло ненадолго. Не отделался от мыслей, даже и мыслями их не назовешь — от кошмара. Что с ним происходит? Ведь он же терпеть не мог, когда больной начинает перетряхивать перед врачом потайные ящички своей жизни! Не выносил исповедей, сентиментальных воспоминаний. Натолкнувшись на его холодность, разбилось немало попыток сделать его исповедником, сообщником, черт знает кем. Но Казюкенаса сдержанность эта, вместо того чтобы отпугнуть, разохотила… Что поделаешь, оказывается, и его, Наримантаса, привыкшего резать живую ткань, волновало прошлое — но такое давнее, такое истлевшее? И захотелось раздвинуть плотную завесу. Что за ней мелькает? А может, подмывало увидеть в чужом зеркале себя, каким мог быть и каким не стал? Едва начинает поскрипывать набитый всяческим хламом, заедающий в пазах ящичек с сокровенными тайнами Казюкенаса, под сердцем разливается холодок… Нет, хватит! А то в путаном клубке его жизни потеряешь главную нить — болезнь!.. И так уже весь опутан, порой не можешь сообразить, где начало… Но разве то, как человек жил, работал, любил, не связано теснейшим образом с болезнью? Ведь болезнь — не только авария, но и амортизация, медленное отравление жизнью. Значит, жизнь — не радость, не великий дар, не единственный способ самоутверждения в бесконечности, лишь начало смерти? Чушь! Тогда и лечить болезни следовало бы не скальпелем или химиотерапией, а черной магией, в данном случае благосклонностью Зубовайте, по которой так тоскует Казюкенас. Ерунда! Едва прослышав про эту женщину, Наримантас чутьем угадал, что больного придется оберегать от нее, и куда решительнее, чем от детей. А теперь, вместо того чтобы гнать, надо приглашать: пожалуйста, крушите, ломайте то, что я слепил! Один ее осознанный или случайный взгляд, осторожное или неосторожно брошенное слово — и больной провалится туда, откуда его трудно будет дозваться, а звать придется и вытаскивать придется… Вглядевшись в Казюкенаса, понимаешь: он ждет не женщину — чуда, перелома в своем неопределенном состоянии, нового, более счастливого начала!

Мигрень Айсте на некоторое время примиряет его с необходимостью ждать, но долго ли будет тянуться вверх не орошаемый живительной влагой побег надежды? Наримантас чувствует, что у него мало времени, да и оно быстро исчезает, как горящий листок бумаги.

— Следователь Лишка.

— Мы знакомы.

— Полагаю, нечасто вспоминаете обо мне?

— Вы здоровы. Вот были бы больны…

— Я решил повидаться в вами не откладывая. Не сердитесь, доктор, что вынужден помешать вам?