Выбрать главу

— Что, все человечество спасаем? Из кожи вон ради него лезем, а оно, неблагодарное, не ценит самопожертвования?

Резанул безжалостно, рассчитываясь за равнодушие, но отец продолжал сидеть, закрыв глаза и навалившись на хлипкий кухонный столик; ножки жалобно поскрипывали, отзываясь на его неразгаданные, застрявшие где-то и не могущие выбиться наружу мысли.

— А ты, малыш, не так глуп, как иногда кажется, — наконец он разыскал меня взглядом среди кухонной мебели и утвари, ощупал глазами, словно равного.

Мне было совершенно безразлично, одобрение это или порицание. В эти мгновения мы думали почти об одном и том же. Неужели, ничего толком не зная, попал я в самое уязвимое место? А может, отец, внезапно разбуженный мною, спросонья облачил в мои слова свои неясные ощущения? Мы погружены во тьму, лишь мысль, поблескивая, как стрела в полете, прокладывает себе дорогу во мраке; но и ей не суждено далеко улететь, ибо тьма бесконечна, и, посверкав, сколько ей суждено, она возвращается по искривленному пространству обратно, воплощаясь в саму себя. А что, недурный пассаж! Вспыхнет, сгорит и пепла по себе не оставит… Заведу-ка книжицу, нельзя мне швырять детали и метафоры, как бросает отец в операционной окровавленные тампоны. Моя операционная — вся жизнь! Браво, Ригас!

Пахло влажной уличной пылью, зеленью скверов, бензином, чем угодно, но, увы, деньгами, жалкой четвертной не пахло. В конце концов отец собрался на работу, по всему видно, не такой бодрый, как обычно. И вчерашний день — давно прошедшее, если новый не радует. Бывало, уже на Лестнице выставит вперед подбородок, чтобы легче резать пространство, а скорее всего, чтобы никто не мешал двигаться, словно магнитом его туда тянет, в определенном, неизменном с сотворения мира направлении. И чем ближе притягивающий его объект, тем тверже становится брусок железа, который вот-вот сольется в одно целое со всемогущей магнитной аномалией — больницей. А сегодня отцовские каблуки долбят и долбят лестницу и по дороге от подъезда через двор он еле ползет.

— Смотри-ка, акация. Целое дерево! Это кто же ее здесь посадил?

— Мы. Ну, наш дедушка. Яму выкопал, а ты землю носил, поливал. Помнишь?

Он поглаживает ветку, нежную и колкую. Ищет в ней скрытый от посторонних смысл? Без него выросло деревце, и сын, и окружающие дома — вот какие мысли туманят его глаза, если не обманывает меня внутренний слух.

— Постой, когда же это было?

— Дедушка с флюсом прикатил, разнесло щеку — коренной зуб рвал.

— Господи, как давно!

— Лет семь…

— И помнишь? А я забыл.

— Пустяк.

— Надо бы навестить деда. Торт ему отвезти.

— Деревья и животные он любит больше, чем людей. Ты же сам говорил.

— Так-то оно так… И все-таки старый, одинокий.

Приедешь к деду — как будто в каменном или бронзовом веке очутился: у него на гумне еще жернова валяются, деревянная соха, пестери, хотя хлеба он никогда не сеял, скотину крестьянскую врачевал.

По выражению отцовского лица заметно — неприятно удивлен, словно мое ненавязчивое присутствие и то, что я непостижимым для него образом угадываю какие-то его мысли, направлено против него, а может, досада вызвана тем, что имею возможность вести себя как хочется, он-то вынужден немедленно стряхивать все необязательное, точно репьи, пристающие к одежде, когда бредешь по меже, отгораживаться от деревьев, близких людей, даже от воспоминаний и, поскучнев, вновь прямиком мчать по опостылевшему маршруту. Гроши мне были абсолютно необходимы, однако я не решался и заикнуться о них.