Встречу нашу в столовой мы разыграли так, как будто мы за час до того расстались. Мы даже не сказали друг другу «здравствуй». Увидя меня, Вася спросил:
— Тебе с чем взять бутерброд?
Прожевывая бутерброды, стоя в уголке, мы наскоро сказали друг другу, что надо было. Меня поразило, что Вася несколько смутился, когда я спросил у него районную явку.
— Я пока не знаю, но узнаю для тебя. Приходи ко мне.
Он дал мне свой адрес.
— Только не приходи сегодня: я к кружку готовиться буду.
— Я, Вася, приду завтра.
Затем громче я сказал:
— Коллега, я спешу на лекцию. До свиданья, — и ушел от Васи.
Теперь хотелось бы мне отправиться к Клавдии. Но подходил час встречи с Григорием.
Я уже приблизился к чайной, где должен был ждать меня Григорий, как оттуда раздались крики, засвистели кругом полицейские свистки, полетели из окна чайной осколки разбитых стекол. Очевидно, разразился какой-то пьяный скандал. Мне, беспаспортному, надо было держаться от таких происшествий подальше.
Пришлось долго пережидать, пока не унялся скандал. Я рискнул войти в чайную только после того, как городовые, под наблюдением околоточного, увезли оттуда на извозчиках трех окровавленных людей, выкрикивавших яростные ругательства.
Переступив порог чайной, я наткнулся там на новое происшествие: в большом переднем зале все суетились, шумели и теснились перед входом в маленькую заднюю комнатку. Я тоже был захвачен людским водоворотом, и отступать было трудно. Из задней комнаты кричали:
— Молока, молока скорее!
Какой-то бабий голос закричал!
— Городовой! Караул!
Выскочившая из задней комнаты баба накинулась на нас, столпившихся в передней зале:
— Чего, дураки, стоите! Там человек погибает, а вы стоите!
Из задней комнаты крикнули:
— Выноси! Расступись которые!
Затем мимо меня пронесли Григория. Его руки висели, как плети.
К нему никого не подпускали. Его положили в сани и увезли в больницу. Что же случилось?
Половой в грязной белой рубахе, подпоясанной малиновым поясом с кистями, рассказал мне:
— Я сразу, как он вошел, догадался: этот что-нибудь не спроста, — сел и все на часы смотрел. Даже спросил: «Верные у вас часы-то?» А я еще засмеялся и отвечаю: «Сами знаете, счастливые часов-с не наблюдают». Он же мне: «А сам ты, говорит, скотина, счастливый?» — «Не пойму, говорю, чего сердитесь, я вам ответил, как в театре играют, в «Горе-отуме-с». (Половой так и произносил в одно слово: «в горе-отуме-с».) Он спросил пару чаю и говорит: «Дайте кипятку, погорячее». Вынул бумажку, чего-то начал писать, да не так писал, как больше карандаш во рту мусолил. Знаете, я откровенно думаю, не до писанья ему было: момент критического положения не подлежит перу. Я еще подумал: у бродяг и у нищих любимое дело головки серных спичек в кипятке разводить и пить заместо чаю. И вот меня отозвали в переднюю залу. Он остался здесь. А когда я вернулся, он был уже почти каюк. Хлебнул серных спичек в кипятке. Чего он писал в записке, узнать бы. Да куда-то она делась. Может, на себе оставил, тогда в участке найдут и потом в «Московском листке» опишут.
Я сел за столик, за которым сидел Григорий в свои последние минуты. Против столика на стене висели часы с гирькой. Григорий на них смотрел, может быть ожидая меня. Нога моя задела на полу под столом какую-то бумажку. Я велел половому подать мне чаю и, когда он вышел, нагнулся и поднял с полу записку. В ней были стихи. Я узнал почерк Григория. Наверху стояло заглавие: «Посвящаю разочаровавшемуся во мне другу Павлу». Затем шли три строки в столбец:
Сбоку мелко была записана, очевидно, тема последней строки, для которой Григорий не успел найти форму:
Я решил ехать в больницу, куда увезли Григория: может быть, я еще увижу моего друга.
Вернулся половой и сказал: