Выбрать главу

— Ах, хороша масленица! Но как вспомнишь грибной рынок или в «Большой Московской» чай на первой неделе поста — кувшинчик миндальных сливок, изюм, постный сахар, — то и не знаешь, что лучше — пост или масленица.

Беседой, едой и питьем правил Федор Игнатьевич, впавший в экстаз чревоугодия.

Часа два тянулся пир; Федор Игнатьевич уверял, что начинает уже четвертую дюжину блинов. Кто-то вспомнил о том, что хорошо бы устроить вечернее катанье по улицам города на тройках, кто-то возразил. Федор Игнатьевич, объявивший себя «профессором гидро- и сухоедомики», горячо встал за катанье:

— Катанье и еда неразделимы. Катанье — забава, но оно изобретено для пользы человеку. И не только масленица знает катанье. И не только блин требует его. Возьмите, к примеру, пельмени; величины они, скажем, сибирские пельмени, такой, чтоб в рот сразу положить и проглотить, чтоб сало не утекло. Съешь их штук двести, и усаживают тебя в сани; самое важное, чтоб нигде не дуло и не двигаться с места. Вот и едешь — две шубы на тебе, колокольчики под дугой, брюшко полно, — так ведь какие мысли-грезы! Сладкие грезы! А как пробегут лошади, разомнешься, ты и на следующей станции опять готов штук двести уложить. Или возьмите наш московский расстегай. Кажется, он легкий и соусу подана целая лохань, поливаешь и ешь, съел и, кажется, еще бы съел. И некоторое время ты на человека похож. А потом начинает он, расстегай, в тебе пухнуть. Пухнет, пухнет! Так со мной один раз было: выскочил я из трактира очумелый после расстегая, еле добежал до извозчика и говорю ему: «Вози ты меня, пожалуйста, вози взад-вперед, где хочешь; не могу, вози». То ж и блины. Вот оно почему масленичное катанье выдумано! После блина ничего больше человек и не может, как кататься.

К крыльцу подали пять троек; три — запряженные в розвальни, а две — в большие сани с ковровыми крыльями-щитами для защиты от снега из-под копыт пристяжных. На гривах и хвостах лошадей были пестрые ленты и бумажные цветы, на уздечках и шлеях — бубенцы. Для Архипа Николаевича с Еленой Петровной запрягли рысака в беговые двухместные санки.

Дул сырой и вялый ветер — «масленичный», как бывает при февральских оттепелях. Небо мчалось над головами, низкое, мглистое. Иногда ветер отрывал от мглы большие куски и угонял их куда-то в пустоту, и тогда на светлую щелину выпрыгивала скользящая, торопящаяся луна, но ее сейчас же прикрывала черная дымка.

Когда рассаживались в санях, хватились, что нет Валерьяна Николаевича и Николая. Ксения Георгиевна вцепилась в мою руку и потащила за собой:

— Пойдемте их искать и звать.

В темных сенях при нашем появлении оборвался и притаился шепот, шорох. Ксения Георгиевна открыла настежь дверь в переднюю, и в полосу света были пойманы прижавшиеся к уголку сеней Настя и Степан, сын Кузьмы. Ксения Георгиевна втолкнула меня в переднюю и быстро захлопнула дверь:

— Не будем мешать. Пусть их: наверное, целуются. Это уж такие сени: в них всегда по вечерам в праздники кто-нибудь да целуется, как ни пройди.

У нее самой пылали щеки, и она сжала мне руку, когда толкала через порог.

Валерьян Николаевич отказался ехать кататься, как ни уговаривала его Ксения Георгиевна.

— Блинов и катанья не признаю: это азиатчина и варварство.

— Была бы честь предложена! Не хочешь — не надо. А я… А я гуляю! И иди ты к черту! Что тебе ни скажет Архипка, то и делаешь. Гуляю! Завей горе веревочкой!

Николай признался, что поехал бы, если бы поехала Настя.

— Да она куда-то убежала от меня.

— Подлец ты, Колька! — рассердилась Ксения Георгиевна. — Коль убежала, то не хочет. И как ты смеешь принуждать? Она тебя не любит. И оставайся с носом. Вы оба с дядей твоим — суслики. Идемте, Павел, я в санях к вам сяду на колени. Не сгоните?

Нашей тройкой правил Тимофей Свильчев. Он не садился, а стоял во весь рост, натянув вожжи и подняв их высоко к груди. На ухабах подсвистывал и покрикивал. А когда выехали на гладкое шоссе, затянул:

Вот мчится тройка почтовая По Волге-матушке зимой…

Луна выпрыгнула на светлую прогалину и несколько задержала свое торопливое скольжение.

Ксения Георгиевна все-таки не села ко мне на колени. Но говорила она только со мной или подпевала Свильчеву. Нам в голову, в лицо, за воротник летели рыхлые, скользкие комья снега.

Когда катанье кончилось и мы выходили из саней, около меня оказался Федор Игнатьевич.

— Хороша она, наша Россия! — сказал он.

Я ответил:

— Да! Бесконечно хороша… могла бы быть!

Небо совсем посветлело и стало выше. Я остался наружи, когда все пошли в дом.