Выбрать главу

— Я умоляю вас, уважаемый Август Евгеньевич…

— Нет, не просите, господин управляющий…

Марк Антоний наращивал свой авторитет. Однако Шольц крикнул жандарму:

— Чего стоишь? Делай, что тебе приказано!

Федор Игнатьевич повернулся к рабочим:

— Тише вы там! Не галдите! Слушайте.

Голоса стихли.

— Видите, — сказал Федор Игнатьевич, — беспорядки не ведут к добру. За беспорядки строго наказывают. И сажать сажают, и другое всякое может нехорошее случиться, понимаете сами, и кровь может пролиться. Друзья, позвольте мне предложить вам: уладим дело миром.

Федор Игнатьевич повернулся к Шольцу:

— А вы нам уж отдайте Анисима Егоровича. Мы все здесь вас об этом просим. Этим и начнем восстановление мира и согласия.

— Ну, если не будет беспорядка больше, я окажу… согласие на вашу просьбу. Но предупреждаю! — ротмистр сделал при этом угрожающее лицо и отозвал жандармов от старичка Федотова.

— Так как же, родные? Отсюда прямо, что ли, и на работу? Давайте-ка с богом, по-честному, по-добрососедски.

Марк Антоний уже почти держал победу в своих руках. Это был момент неустойчивого равновесия. Пропустить его было рискованно. Я вышел из-за колонны, протолкался к середине помещения и громко крикнул:

— Товарищи, самое главное вам еще не сказано. Я вам скажу самое главное, что вам надо сейчас знать.

В толпе зашумели:

— Кто это? Кто такой? Откуда взялся?

Марк Антоний понял, что я вмешался не с тем, чтоб поддержать его игру, и решил сразу же спутать карты и внушить рабочим недоверие ко мне.

— Не волнуйтесь, господин ротмистр, — остановил он бросившегося было ко мне Шольца, — это наш гость, вы за столом Архипа Николаевича с ним виделись. А вы, молодой человек, — обратился он ко мне, — сейчас не нужны здесь: все, как видите, в порядке.

Удар Марка Антония был ловко рассчитан. Мое ухо уловило — будто уж прошипело в толпе слово: «Подосланный». Как будто из-под моих ног вышибли опору. Не начинать же, в самом деле, со сложных объяснений, как и зачем я попал сюда! Рабочих волнует свое большое дело, и что им сейчас до какого-то гостя фабриканта! Но если я не объясню, кто я такой, кому придет охота слушать мои доводы против Федора Игнатьевича? И время не ждет: настроение накалено, секунды сгорают. Я крикнул:

— Бастуйте! Фабрикант сейчас боится стачек. Не разъезжайтесь врозь по деревням: вас опутают поодиночке, одурачат!

Федор Игнатьевич залился веселым фальцетным смехом:

— Это же господин гимназист в игрушки с вами играет, забавляется от великопостной скуки, после вкусных солений и печений, шутник его сиятельство.

Я решил идти на крайнее средство, лишь бы положить конец двусмысленному положению:

— Я говорю с вами, товарищи, не от себя, я говорю с вами от имени и именем партии: не уступайте, не сдавайтесь, боритесь, вы победите.

Публичное признание своей связи с партией грозило мне предъявлением 102-й статьи и приговором к каторге, но зато это сразу объясняло, зачем я явился на фабрику.

Я почувствовал чей-то горящий взгляд, — это женщина в черной шали пробиралась ко мне сквозь толпу и одобрительно кивала мне.

— Я подтверждаю, — крикнула она, — этот товарищ, правильно, наш, свой! И Степан, и Кузьма, и Агафья подтвердили бы. Правильно, свой, правильно, наш!

Шольц пошептал что-то своему подручному жандарму, и тот торопливо побежал из зала. Очевидно, ротмистр вызвал подкрепление.

Я отступил подальше от стола, за которым стояли Федор Игнатьевич и ротмистр, и начал говорить. Никакая конспирация мне больше не была нужна. Открыто и прямо я говорил самые заветные мысли. Какое победоносное чувство владеет сердцем, когда перед врагами, им в лицо, бросаешь слова нашей правды. Как будто ты дорвался до рукопашной схватки и поймал врага за горло. И оттого, что я говорил на глазах моих врагов, мои слова, — я чувствовал это, — становились во сто крат яснее, во сто крат горячее и значили во сто крат дороже для тех, кто слушал их.

Есть признания, которые сильны, когда сказаны наедине. Но есть сильнейшие слова, которые овладевают нами как непререкаемая истина, когда бывают произнесены перед лицом торжественно взволнованной толпы, узнающей в этих словах самые затаенные и самые желанные свои мечтания.

Я сказал своим слушателям только об одном: что они — люди, а их жизнь, их кровь, их чувства хозяева прикрывают на счетах, взвешивают на весах и их самих тасуют, как товар для купли и для продажи.

— Правильно, — прервал меня Анисим Егорович, — жизнь дает один только бог, а отнимает любая гадина.