В 1964 г. его посадили в Казанскую спецпсихбольницу, так как обнаружили знакомство с какой-то киевской подпольной марксистской группой.
В 1969 г. у него обнаружили давно написанную им книгу с националистическим уклоном. И, как он ни доказывал, что книга старая и он ее никому не давал читать, — его держали в психтюрьме, как шизофреника.
Наконец, врачи объявили ему, что он вылечен. Но, чтобы выйти, нужен «опекун». Мать его, старуха, сама находится в доме для престарелых в Ленинграде. Старых друзей не решается просить, чтоб их не подвести.
Одна из медсестер оформила опекунство над ним. Но ее стали выживать за это с работы. Он упросил ее отказаться от опекунства.
Предложил я ему в опекуны Клару Гильдман.
Заведующий отделением Николай Карпович посмотрел на фамилию:
— А! За: границу, в Израиль хотите бежать!
Через полчаса вызывает:
— Оказывается, это ставленница Плюща. Ищите что-нибудь получше.
Ему прямо говорят, чтоб он не разговаривал со мной. Но тогда с кем же?
Правда, я и сам к этому времени становлюсь мало-интересным собеседником — под влиянием лекарств все становится скучным, читать и думать нет охоты. От политики совсем тошно.
Свиданий и книг, которых так ждал, — уже не хочется. Более того — страх перед ними: вдруг жена увидит опять судороги от галоперидола (а такое уже было), начнет тормошить, рассказывать о новых арестах. Стыдно перед ней за апатию, сонливость. И мучительным становится свидание — особенно тяжело перед детьми. Искусственно улыбаюсь, пытаюсь шутить.
Не остается никакой воли к жизни, к борьбе.
Только одно: не забыть, что здесь видел, не озлобиться и не сдаться.
Когда Таня передавала о том, что за меня борются Эмнести, Комитет математиков, украинские организации, я уверен был, что ничего не поможет, но радостно было, что все-таки чем-то участвую в борьбе. Однажды Таня передала засахаренный ананас из Нью-Йорка. Он пошел по психушке как символ свободного мира.
А вокруг все то же.
Ночь под новый, 1976 год. Санитар грубо сбрасывает с больного одеяло — тот перерезал себе горло. Нас всех выгоняют в туалет. Целую ночь над ним колдуют врачи. Спасли! А потом его бьют санитары…
Во время показа кинофильма (на эту дрянь я никогда не ходил) один из больных где-то раздобытым гвоздем бьет по голове другого. Я зову санитаров. Спасают и бьют обоих.
Один старик назвал Нину Николаевну гестаповкой. Ему сразу — большие дозы серы. Он хрипит, завывает, кричит от боли (спать невозможно)!
— Леонид Иванович! Я не умру?
Я сердито:
— Нет, от серы не умирают!
— Хлопцы, я умру?
— Заткнись, не умрешь!
Однажды он, обезумев от боли, выбил стекла и попытался перерезать себе горло. Укротили, избили.
На третий день кто-то заметил посинение лица. Зовут медсестру. Та меряет пульс, зовет врача. Собираются врачи. Начинают переливание крови, дают кислородные подушки. За три дня откачали.
Когда назначали серу, да еще в больших дозах, не проверили противопоказаний…
Мой лечащий врач, Людмила Ллексеевна Любарская, лучше Нины Николаевны. Она не садистка, а просто дура. Она искренне верит, что человек, отказавшийся от карьеры, поставивший под удар себя и семью, математик, занявшийся политикой (пусть ею занимаются политики!), — ненормален. И с позиций своей нормали-морали она и ведет со мной допросы.
— Напишите покаяние, перестаньте писать письма друзьям-антисоветчикам, скажите жене, чтоб она перестала скандалить.
По тому, как она говорила о жене, видно, что главным-то психом и врагом является она, а не я. Боятся Таню настолько, что нарушают даже распоряжение не пускать на свидания детей младше 16 лет.
Людмила Алексеевна несколько раз просила урезонить жену: а то и ее посадят, и детей отберут.
Я пытался было «урезонить» Таню, но понимал, что глупо это выглядит: она делает все, что может, чтоб вытащить меня, а я ей мешаю уговорами действовать потише. В конце концов, махнул рукой — ей виднее.
Приезжала мать. Очень переживала из-за того, что я поверил этим подлецам, будто она писала в ГБ о том, что у меня есть странности. Наконец-то мама поняла, что есть советская власть. Никогда она не верила моим рассказам о жизни и методах советской буржуазии.
А в палате появилась новая жертва для всеобщего «веселья». Когда его привезли, он совсем не двигался. На обед сажали и кормили с ложечки. Постепенно начал сам хватать рукаму кашу и есть. В туалете хватал и ел кал. Кто-то заметил, что если над ухом произнести ему слово «конячка», то разражается диким хохотом. Приходили санитары, надзиратели, медсестры послушать этот смех от души, совершенно неописуемый, действительно веселый (с долей истерии).