Выбрать главу

К. стал приводить случаи стяжательства, коррупции, спекуляции евреев, в частности, говорил о взятках, которые берут евреи-профессора Мединститута. Я признал все эти случаи, но связал антисемитизм К. с антисемитизмом фашистов: ведь и их антисемитизм не беспочвенен, они тоже обыгрывали частные случаи.

У нас в Киеве заменили старых продавцов-евреев комсомолками — украинками и русскими. Очень быстро они освоились со спецификой своей профессии и стали воровать и обвешивать покупателей. В некотором отношении стало еще хуже: обвешивают более нагло, в больших размерах. Те обманывали вежливо, эти грубо. Поди скажи расово чистой комсомолке-продавщице, что она недовесила, — она поднимает такой скандал, что и рад не будешь.

— Ты же марксист и должен знать, что причины коррупции, спекуляции, воровства социальные, а не национальные. Продавцам дают столь малую заработную плату, что не воровать они не могут. Их воровство — заслуга Никиты.

Спор накалялся изо дня в день, пока мы не расстались, обменявшись оскорблениями: я назвал его советским фашистом, он меня — советским мелким буржуа.

Я очень мучился разрывом и пытался объяснить причины разрыва для себя.

«Социальные источники» нашей дружбы одни и те же. И антисемитизм, в частности, имел социальные основания. Путь до 3–4 курса у нас совпадал, протест против официальной лжи, попытки бороться со злом в рамках комсомола тоже совпадали. И вот он стал апологетом бюрократии, антигуманитарием, остался антисемитом, а я стал противником режима, «юдофилом».

Почему?

Я вспомнил первые годы дружбы с ним.

Я любил Лермонтова, «Лесную песню» Леси Украинки, он — Маяковского. Споры о поэзии вращались вокруг «грубой честности и прямоты» (его позиция) и «красоты», вокруг «чахоткиных плевков» старого мира, которые вылизывал Маяковский, и моего протеста против рекламных стихов и агиток Д. Бедного и Маяковского. И вот сейчас некоторая инверсия: я за антисталинские (с намеком на антихрущевские) агитки Евтушенко, он за апологию «возвращения к ленинским нормам». Но и прежнее у нас осталось: я подчеркиваю художественные достоинства некоторых «вывертов» Евтушенко, К. — только за «правильное» содержание.

Вспоминались прежние «афоризмы» К.: «Плевать на розы, соловьев и вздохи при луне. Для розы нужен навоз, и это главное. А ты хочешь нюхать только розы. Запах авиационного бензина или ацетона приятнее духов. Звуки шторма — музыка лучшая, чем симфония какого-нибудь Чайковского».

Во всем этом было и мне нечто близкое, но я пытался ему доказать, что симфония все же важнее для культуры, чем звуки шторма, и что не стоит отрекаться от соловьев и любовных вздохов.

На год-два наши эстетические споры прекратились: К. влюбился и полюбил Есенина, Грина, Экзюпери. Вместе мы пережили «Не хлебом единым» Дудинцева.

Потом произошел разрыв К. с нею. К. очень трогательно, отнюдь не «по-пролетарски», переживал это.

И вдруг вернулся на прежние позиции.

Вспомнилось презрение К. ко всякой «болтовне» философов, к этике, эстетике, к интеллигенции.

В этом я вижу психоидеологические истоки его нынешней позиции — недостаток культуры, слепота социального протеста, неумение мыслить диалектически, вульгарный материализм.

После свержения Хрущева я попытался вернуть дружбу, ведь факты теперь доказали мою правоту.

Увы, К., признав политические «ошибки» Хрущева, остался антисемитом. Он, правда, попытался протестовать против бюрократии, стал даже изучать Гегеля, чтобы постигнуть философские причины сталинизма-хрущевизма. У него были неприятности с парткомом университета, дело чуть не дошло до насильственного помещения в «психушку». Но обошлось, т. к. он бросил философствовать, заниматься комсомольской работой и стал еще большим юдофобом.

Последнее явление очень важно для понимания трансформации социального протеста низов в апологетику строя.

У меня был очень умный и честный учитель Н. Он все время конфликтовал с дирекцией школы. К 1965 году в школе случайно сконцентрировалось много учителей-евреев. Они стали травить Н. и в конце концов выжили его из школы.