Ударили в било. Раз, два. И со всех сторон двора потянулись чернецы Симоновского монастыря к трапезной. Идет из своей схимнической кельи и Андрей Ослябя. Идет вместе со всеми, молча, задумавшись о чем-то своем, — может быть, о письме, которое составлял только что оставшемуся в живых сыну Акинфу, служит сын сейчас боярином у митрополита Фотия, может, и о чем-то еще другом — кому это известно?
Он постарел за эти восемнадцать лет, что минули со дня Куликовской битвы, но такой же крепкий телом, широкий в плечах, только спина едва заметно сгорблена, — выдает его возраст.
В тени под кленом дожидается человек. Когда Ослябя поравнялся с ним, человек сказал, что ему поручено передать волю митрополита Московского и всея Руси Киприана, который зовет его к себе для разговора.
— Хорошо, я приду, — отвечает Ослябя, и память подсказывает ему, что когда-то на этом же дворе его с Александром Пересветом вот так же позвали к игумену Федору на разговор, а потом шли они ранней Москвой к покойному ныне отцу Сергию.
Ослябя стоит под тенью клена, задумался. Человек, известивший его о предстоящей встрече, быстрыми шагами пошел к воротам монастыря. Ослябя вспоминает их споры с Александром — «Мы не от мира сего… Да, мы не от мира сего, потому что мы как никто другой в заботах о нем, мы не ищем его где-то в далеких далях и созвездиях, а находим его там, где живем, — среди людей, делая этот мир сами, если надо, отдавая за него свои жизни…» Вот как говорил тогда Пересвет, когда они еще не знали о предстоящей битве, не готовились к ней, но уже сердцем своим понимали именно так свое назначение в отечестве.
Вспомнил Андрей Ослябя и кузнеца со своим сыном, и смятение души Александра Пересвета, которого так неосторожно попрекнул кузнец монашеством на глазах у юного молотобойца. Знал бы в то утро кузнец, с кем говорил, кого отчитывал — сердце б его лопнуло от раскаяния. Дай бог, чтобы душа того юноши, ковавшего тогда в кузне меч, была бы наполнена хоть частью той правды, с которой жил на свете Пересвет…
— Хлеб да соль, — донеслось до Андрея.
— Хлеб да соль, — прошелестел его голос на сухих губах в ответ проходившему мимо монаху.
…В Митрополичьих покоях царили тишина и порядок. Ослябю проводили к дверям, ведущим в покои Киприана. Он постучал:
— Войдите, — отозвался сильный голос.
Разговор был недолгим.
— Великий князь Василий Дмитриевич доверяет тебе непростое дело…
Ослябя насторожился, и снова пришли на память слова преподобного игумена Федора в тот день, обращенные тогда к нему и Пересвету. Но теперь было другое время, и ничто не угрожало Руси так, как угрожала тогда поганая орда.
— Тебе предстоит поход в Царьград в патриаршество…
— Для чего? — чуть было не сказал Ослябя.
— Видишь ли, — продолжал Киприан, — мы, как и прежде, продолжаем помогать Царьграду милостыней, посылаем туда золото и деньги. По совету великого князя Василия Дмитриевича именно тебе надлежит ныне исполнить это, чтобы, вручая безмолвное золото, напомнить о событиях, которые почему-то стали быстро забываться…
— Когда я должен выходить?
— Думаю, в октябре…
— У меня большая просьба…
— Слушаю.
— Хотелось бы отправиться в поход сразу же после дня поминовения.
— Понимаю. Я учту это пожелание и думаю, что именно так и будет. Итак, после Дмитриевской субботы отправляйся в путь.
…В день поминовения павших на Куликовском поле в церкви перед алтарем стоит Андрей Ослябя, вспоминает те незабываемые дни: живой голос великого князя Дмитрия Ивановича, обращенный к своему двоюродному брату перед битвой: «Брат мой, Владимир Андреевич! Два брата мы, внуки великого князя Владимира Киевского. Воеводы у нас уже назначены — семьдесят бояр, и отважны князья белозерские Федор Семенович и Семен Михайлович, да и Микула Васильевич, да оба брата Ольгердовичи, да и Дмитрий Волынский, да Тимофей Валуевич, да Андрей Серкизович, да Михайло Иванович, а воинов с нами — триста тысяч латников. А воеводы у нас надежные, дружина испытанная, а кони под нами борзые, а доспехи на нас золоченые, шлемы черкасские, щиты московские, сулицы немецкие, кинжалы фряжские, мечи булатные, а дороги разведаны, переправы подготовлены, и рвутся все положить головы свои за землю Русскую и за веру христианскую. Как живые трепещут стяги, жаждут воины себе честь добыть и имя свое прославить…»
Слышит Ослябя слова службы, хоры разноголосные, и приходят ему на память другие слова, сказанные сорванным голосом боярина московского Михайлы Александровича там, на поле Куликовом, после страшной сечи: