На объявляемые то и дело общие сходки ходить ходили, да только сказанным там словам уже не верили, потому как учеными сделались, битыми — понагляделись, понаслушались. В русской деревне испокон веку так: ударь по одному, на всех отзовется, каждый проскулит от боли, каждое сердце зайдется, застенает. Вопросов лишних не задавали, спросят — ответят, а чтобы самим, как раньше бывало, уже не лезли. Помалкивали себе и где надо руки подымали, где надо в ладошки били, как того требовали новые заведенные порядки. Дело нехитрое — быстро усвоили и не нарушали.
Пелагея глядела на мужиков с мольбой, виноватая вся, затравленная, просить никого ни о чем не просила, знала, что за протянутую в ее сторону руку любого ожидала такая же, как и ее муженька, участь. Не хотела она, чтобы кто-то страдал из-за нее.
Работала Пелагея не покладая рук, будто ей оставил муженек свою силу богатырскую. Не раз так думала Пелагея — иного объяснения своей живучести она не находила. И когда припадала на колени перед иконкой, завешенной накрахмаленными занавесками, так и просила бога сохранить мужа, сберечь, не дать ему сгинуть на чужбине среди людей, а силушку его, которую он ей по щедрости своей души оставил, она возвернет, как только он на порог родного дома заявится. Мечтала: может, все и образумится, поправится, и вернут мужа, простят.
Да и как не простить — только уполномоченный заявляется в деревню со своим отрядом, она первая бежит к ним хлеб ссыпать, все готова отдать, лишь бы зачлось это ее муженьку Пилюгину, только бы не сердилась на него новая власть, не серчала. Детей подымала, чтоб пособляли, чтоб шибче насыпалось зерно, чтоб все видели, что она, Пелагея, несмотря ни на что, ни с кем не спорит, и раз надо — она отдаст свой хлеб с легким даже сердцем, с улыбкой — вот, глядите, люди добрые, вот она я, и я улыбаюсь, и мне ничего не жаль, только верните мне моего мужа, отца моих детей.
И она шла деревней к площади как раз напротив бывшей церкви, которую переделывали в клуб, несла на плечах мешок с житом и вовсю улыбалась вымученной, страдальческой улыбкой, на которую она так рассчитывала и которая ничего, кроме неловкости, у совестливых людей не могла вызвать — слишком заметно было сквозь те улыбки горе, и если мужики и спроваживали ее поскорее с пункта хлебосдачи, то только чтоб не видеть больше, как она улыбается им.
По-всякому готова была угодить новым порядкам Пелагея, считала, что иного пути, чем угождать теперь, для нее нету. И когда, кликнули про организацию коммуны, чтобы соединенными силами готовиться к весне, севу — пошла не задумываясь. Пелагея первой руку выкинула над головой на собрании — она за коммуну, первой к столу подошла, чтоб подпись свою в нужном месте поставить в синюю клеточку. «Все, как есть, сдать придется в коммуну», — говорил, глядя на нее, старший по собранию. «Все, как есть», — как будто отговаривал ее, да только она еще шибче руку тянула, будто выворачивала ее из гнезда.
6
Следом за Пелагеей ринулась в коммуну дочка Бицуры Антонина.
«Тонька, гляди, малолеток, недотепа», — судачили на собрании в бывшей церкви, косясь на еще не содранные со стен иконы, поглядывая с опаской на самый верх, где в куполе бог жался к кривому потолку, как будто отпираясь на приглашение вступать в организующуюся коммуну.
Антонина выпростала рядом с Пелагеиной крепкой рукой свою, тоненькую, с не тертой еще по-настоящему ладошкой.
— Бицура, где он сам-то? — пошло шепотом по церкви, раздаваясь с разных углов.
— Не пришел, не соизволил.
— Ох, и достанется девке на орехи!
— Не ребенок, не хуже любой бабы управляется по хозяйству.
— Дура, — ругались в ответ, — прости господи, не в твоем доме будет сказано, сгинет она в той коммуне…
— А что ей в коммуну-то нести? Отцовы латаные-перелатаные портки? Боле у них и нетути ничего. Потому отец и прячется, что не в чем и на люди показаться.
— На то и коммуна, чтоб пригревать таких, голова садовая!
— Вот-вот, на то. Пелагея горбатила-горбатила, теперь поделись нажитым с голытьбой, сама в голытьбу превратится. Вот и выйдет на поверку — был один бедняк, станет два…
А руки женщин подымались над теми пересудами, шепотками и проклятьями, над той церковью изуродованной, над всем миром, будто тянулись к новой жизни через всю толщу прожитого людьми на этом свете. И столько в том движении их рук было надежд на справедливость, правду и честность, на светлую, новую жизнь, что и сам председательствующий на собрании, до того сомневающийся в успехе начинаемого им в Березниках дела, поглядев на те две руки, тянувшиеся к неизведанной еще жизни, поднял свою не сразу, не шибко, осторожно, в любую минуту имея за собой право повернуть решение. А когда рука его дотянулась и стала вровень с Пелагеиной и Антонининой, он в том решении окреп и руки уже не опускал — будь что будет!