Неловко занесенные для следующего удара вожжи жиганули его собственную спину. Бицура заверещал от боли, закрутился на месте как ужаленный, заоглядывался, заозирался, может, кто-то решил заступиться за провинившуюся дочь? Никого не было во дворе, и только хмельные руки рвали гармошку в соседнем дворе.
Долго плачущую навзрыд Тоню успокаивал в старой пуне Коля Ляхов. Чуть ли не с другого конца деревни не слухом, но сердцем почувствовал он недоброе. Бросил какие были на этот час дела во дворе да и айда к пуне. Вышагивая, все прибавлял да прибавлял ходу, а потом бежком побежал — так звала его к себе беда, так тянула. Не раз так было: не сговариваясь, не условливаясь, встречались они. Дивились, как же это такое возможно, чтобы видеться без уговора.
Он пулей влетел в сарай, влез на самую верхотуру, туда, под самую бантину с пупырчатым ласточкиным гнездом, из которого как будто вывалился птенец — плачущая Антонина.
— Тоня, Тонечка, — бросился он к ней, — ну не надо так… — успокаивал, прижимая ее к себе, содрогавшуюся от рыданий. — Не надо…
Другие нужны были слова — понимал, понимать понимал, а где взять, не знал.
Антонина будто только и ждала его — уткнулась в плечо, обняла руками, обнимая, почувствовала отцовские отметины на пылающей от боли спине, еще сильнее стала обнимать.
— За что он меня?.. — откинувшись, спросила она бледного Колю, который только и знал, что повторял: «Не надо, Тоня, слышишь, не надо…»
Когда она, успокоившись, рассказала ему про все, что случилось, он в отчаянии говорил в сердцах: «Я не отдам тебя никому… Сегодня пойдем в лес и станем жить там одни как хуторские… Нам с тобой никто не нужен… По хозяйству управимся — управляемся же теперь…»
— Управляемся, — согласно кивала она ему сквозь слезы.
А он, не останавливаясь, продолжал, глядя на нее, не выпуская ее рук из своих: «И никто никогда не посмеет тебя обидеть, потому что только для того, чтобы увидеть тебя, надо будет, как в сказках, которые отец рассказывал, совершить подвиг… Никто, кроме меня…»
Она больше не плакала, последние слезинки задержались на ее лице, одна повисла на ресницах, другая — в уголке полураскрытого рта. А он все говорил и говорил, и слезинки те видел, но не стал убирать их, боялся дотронуться до нее, до ее боли.
…По стране шел одна тысяча девятьсот двадцать четвертый год, и было Антонине с Колей по тринадцать неполных лет.
7
Бицура стал уставать. То ли годы сказывались, то ли сложности самой работы по объявленной срочной организации колхозов доканывали, так или иначе, а после дня обычных своих хлопот он едва держался на ногах, доволакивался до дома с единственной мыслью рухнуть, не вечеряя, на постель, чтобы забыться желанным сном. Но сон как будто обходил его, только дразнил: с вечера слепит веки сладкой дремой, заманит, а к полуночи возьмет да и уйдет от него. И пялит пустые очи Бицура в потолок, утюжит глазами опостылевшие стены. Иной раз и не поймет, то ли с закрытыми глазами лежит, то ли с открытыми — одна и та же представляется картина, унылая, однообразная, уже и не трижды им проклятая.
Потихонечку, чтобы не разбудить Антонину, выйдет он во двор, постоит посреди тишины под звездными россыпями, которые покажутся схороненными от него зерном, задумается, как ссыпать их в мешки да свезти со двора, кому пригрозить, чтоб другим неповадно было прятать хлеб, — все равно Бицурин отыщет его, нюх у него на хлебушек собачий, безобманный.
Посмотрит он на небо со злостью, пригрозит кулаком. А когда опомнится от дурного наваждения, удивится: «Это ж надо, покажется такое…»
Проходя мимо спящего кобеля, остановится около будки, заглянет в нее, внимательно обшарит глазами — такая у него привычка по нынешней работе, взбесится, что скотина и та сладко спит, а он… и поддаст пса ногой, злобно выругается, сплюнет под ноги и не обернется на жалобный визг, только еще пуще обругает за то, что поднимает шум среди ночи, людям спать не дает.
А Бицура по темноте пойдет себе дальше в белых подштанниках да рубахе, как привидение.
Пуста, безрадостна ночь. Пугают неожиданные звуки, шорохи. Все кажется ему, что крадутся к нему люди, не пожелавшие добровольно вступать в колхоз и высланные за это далеко отсюда, «обиженные» им, наказанные «несправедливо». Ввязался он в новое дело — никак не привыкнет. А как было не ввязаться, чтоб б они без него, организаторы колхоза, кто б из них хлеб находил, кто б раскулачивал. Пришло, наконец, его время. «Никуда не денутся», — считал давно, вот и пришли, и поклонились в ноги. Без таких, как он, теперь не обойтись.