Эля откинулась назад.
— Красный фонарь? Боевой? Михаил!..
— Тише... Люди...
Темь зашевелилась. Не вижу — чувствую: цепь.
Влево и кпереди, за кварталами, — взрывом ударили голоса и выстрелы. Взрывом — и опять тяжелою тишью налегла окрест ночь. Жутко бьют в тиши этой, далеко далеко, одинокие, гулкие удары... На фортах? Или у арсенала?..
Мы выдвинулись опять к перекрестку на угол. Подмигивает в темноту красный, зловещий глаз. По улице вниз, от казарм, к 16-му экипажу, пусто.
— Нет... идут... идут, Эля!
Гудом гудит по булыжнику быстрый, торопливый, бегущий, радостный шаг... бесстройно колыша штыки... Наши!..
Под фонарем, в красных лучах забегали, закачалися тени. Кто-то скомандовал, отрывисто и глухо. И к нам от казармы, переступая неслышно... ворами... поползла шеренга. Тускло блестят на фланге офицерские шашки.
Пора!
У забора Эля, наклонив крепкое, гибкое тело, отвела назад руку: на сгибе кисти бомба, как диск.
Я сошел с тротуара в луч фонаря.
— Енисейцы, выходи!.. за землю и волю!
Шашка на фланге торопливо взмахнула, и во всю ширину улицы перекатом и стоном ударил залп.
— Енисейцы!..
Но от шеренги, — злорадно, уверенно, победно, — не прячась больше, картавый громкий голос, моему в перебей:
— Ро-та! По наступающей толпе, бегло... на-чи-най!
Отступив на противуположь, я бросил снаряд на шашки. Сбоку откуда-то, из-за забора, задыхаясь, тявкнул пулемет. Вверх по улице, от матросской толпы, застучали торопливые выстрелы.
Вторая бомба. Эта... тоже не разорвется?
Я не расслышал удара. Яркий белый свет закрутился с той стороны, с тротуара, где Эля. Шеренга шарахнулась назад, к казармам, свернувшись в клубок, как змея от удара. Огонь стал реже... стих... И снова ударил, с двойною силой.
Я перебежал к забору, к потухшему свету.
— Обходят!
Голос хриплый, срывом, у самого уха... Егоров?
— Ты, Николай?
— Я... Сорвалось, пропадем пропадом.
В заборе над Элиным трупом чернела взрывом пробитая брешь.
Он свистнул протяжно и жестко. По стенке, отжимаясь от выстрелов, перебежала кучка матросов.
— Сюда, братцы... По улице — не отойти.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
По бурьянам. Звенят под подошвами осколки стекла. За забором цокот пуль по булыжникам, вперекрест. Вправо, влево, из-за заборов, из-за домишек — взблестки выстрелов... Раскидались...
— Где у вас штаб, Николай? Ян где?
— Найди теперь, — говорит, стиснув зубы, Егоров. — Все прахом... А как начали!.. Флагмана убили, Родионова, капитана, убили... Первая дивизия выдала... Требовал помощи... нет. А нас что — с полсотни всего и было. Патронов — видал? Намного хватило?
Стрельба отдалялась. Мы остановились.
— Сколько?
— Семь человек... Слышь... Как жарят! У арсенала, должно быть...
— Проберемся, братцы? Ежели арсенал возьмем, управимся еще.
— Не управимся: вроссыпь пошло...
— Идем, что ж.
— Умирать — однажды.
— Э, бабий разговор, — оборвал Егоров, — умирать! Мы еще поквитаемся. К морю, братцы.
— Зачем?
Он блеснул зубами.
— Броду поищем.
В центре — стрельба стихала. Стихла.
Пустым проулком мы вышли на набережную. Мимо бочек, мимо штабелей досок. Вниз, по щебнистому откосу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вавилов ждал на причале. В лодке были: Даша и Ян.
ГЛАВА V
СКАЗКА О МОКРИЦАХ
Яна взяли четыре дня спустя. Даша уехала в Ярославль. Егоров, до времени, остался у меня на квартире: партийные явки провалены, «чистый» паспорт достать не удалось, а жить без прописки можно более или менее безопасно только в казенном доме, где надзор за жильцами не строг: у меня квартира — казенная.
Книг у меня много. Егоров читает жадно, дни целые (выходить ведь нельзя). И темнеет.
— Экая жизнь, как посмотришь! Большущая, складная, не обнять. Живем мы на поверку — вроде улитки: хоботком из раковины. И не с’есть тебя и радости от тебя нет. Разве, что ребенку.
— Читаешь — мир ширится.
Не выдержит уширения мира Егоров: уйдет в террор. Наверное. Я уже сколько раз видел: когда быстро, слишком быстро открываются глаза на жизнь — человек не выдерживает, торопится к смерти. Все быстрей, быстрей и... вскачь!
Расправа за Кронштадт была скорая. Курский оказался на казни в наряде, со своей ротой. Вешали в ночь, под утро: чуть брезжило. Он приехал ко мне прямо с вокзала, очень бледный. Когда осужденных проводили мимо пехотного строя к деревьям (вешали на деревьях, без расхода для казны), матрос высокий (Глебко?) задержался, посмотрел ему в глаза, улыбнулся, оторвал пуговицу от бушлата и отдал: «На память, ваше благородие». Пуговица медная, с якорем, по краю поцарапанная ногтем.