— Рискует? Во-первых, это его прямая обязанность — встречать. Во-вторых, вы совсем превратно судите о здешней золотой молодежи: быть на ты с Иван Павловичем — шик.
— Наши, ей-богу! — радостно воскликнул Щекотов, снова отвернувший портьеру. — Вот видите — там, с краюшку от эстрады — пятый... шестой... Фу ты, чорт, спутался, так тесно насовано... шестой или пятый стол. Идем. Как-нибудь к ним приспособимся...
Огромные шляпы, открытые груди, открытые плечи, погоны, черные сюртуки, черные фраки лакеев, снующих по узким, чуть приметным проходам между сдвинутыми столиками, — не разобраться глазу в этой пестряди. Лавируя, мы добрались до стола земцев. Щекотов представил меня — широким жестом и невнятным мычанием. Четыре бородатых лица, приподнявшись, промычали так же в ответ, кто коротко, кто длинно. Лакеи, виляя фалдочками, тащили стулья из оркестра. Все устроилось. Я сел и осмотрелся. И первое, что метнулось в глаза: грузная спина и толстый затылок Ивана Николаевича... Близко, за два стола от меня.
Я встал: извиниться перед земцами и перейти к нему. Но, поднявшись, увидел, что он — не один. Невероятно. Против него, уютно уложив локти на стол, почти по пояс обнаженная, играя алмазами ожерелья — сидела Минна... Minna la Cyrillienne — как звали ее в гвардии, потому что она проделала весь дальневосточный поход в вагоне великого князя Кирилла Владимировича. За ее стулом, интимно опершись на спинку, стоял Иван Павлович и, смеясь, что-то говорил «Толстому».
Без четверти двенадцать. Подойти раньше срока или выждать?
Я передвинул стул на тот край, так, чтобы видно было и Минну и Ивана Николаевича, и сел снова, не спуская с них глаз. Земцы говорили что-то, вголос, о с’езде. Я не слушал и через ровные промежутки повторял: да, да. Иван Павлович стронулся с места, дружески потрепал Ивана Николаевича по плечу и ушел, хозяйским взглядом осматривая зал. Минна осталась.
О чем они говорят? У них серьезные, у них даже сердитые лица.
Щекотов одернул меня за рукав.
— Вот, Каменный Гость: мы к нему, а он даже не слышит. Ничего, господа! Он крайний, но сейчас он будет слушать. Вы знаете, милостивый государь, какую мы нынче на с’езде резолюцию выкатили?
Он сдвинул брови и вытащил из кармана отшлепанный на машинке листок:
— «Учредительный с’езд к.‑д. партии приветствует крупный шаг народа, — он поднял многозначительно палец, — народа на том пути, на каком стоит сама...». Тонко сказано, Родичев писал, он мастер. «Организованное мирное и в то же время грозное выступление русского рабочего класса, политически бесправного, но общественно могучего»...
— Карасев платежи прекратил, — визгливо донеслось с соседнего столика. — Кто расчет на наличные вел, все прекратили.
— «Учредительный с’езд, — напрягая голос, перекричал говорившего Щекотов, — считает долгом заявить свою полнейшую солидарность с забастовочным движением». Видите, как мы, батенька: на самый гребень событий!
— В банке государственном — не отвечаем, говорят, за срочность переводов, — опять забубнил голос за моей спиной. — Ты это слышал? Это тебе, брат, уж не крушение самодержавия, а попросту говоря — крышка.
— Ну, с крышкой-то мы еще погодим, — ответил другой голос и перешел на шопот. Под самым моим ухом, противно! — Акции-то держатся на заграничной-то бирже: это как понимать? И в Париже, и в Брюсселе... Криворожские — до тыщи трехсот поднялись, прохоровские — с шестидесяти пяти на сто пять, донецко-юрьевские... Русский Провиданс, брянские рельсопрокатные... все вверх полезли. Здешняя на понижение играет, Брюссель — держит. Это, надо думать, — штучка!
— Программа Витте отклонена, — гремел уже полупьяный Щекотов. — Мы идем на полный разрыв с правительством.
Скрипки одолели, наконец, шум. Конферансье крикнул что-то с эстрады. В зале зашикали: тише!
Первое отделение программы — то, которое никто не слушает — отошло. Сейчас — выход Марион, «любимицы публики», популярнейшей шансонетки сезона.
— Ти-ше!
Губы Минны шевелились попрежнему — быстрым и сердитым потоком слов. На этот раз обрывки слов доходили сквозь стихавший гомон. Она говорила по-немецки.
— Нет, мой лягушенок, mein Frosch, — на этот раз не отвертишься. О мебели — я уступила. Но сейчас, со столовым серебром — завтра же... Денежные... не верю... столько тратишь... три-четыре сотни... в нашу квартирку...
Ударили литавры. Голос затерялся в звоне, треске, гуле аплодисментов: Марион вышла.
Костлявая, узкоплечая, с угловатым «сатанинским» ртом, за укус которого платили бешеные деньги, — она стрельнула глазами по залу, рикошетом, без прицела и, приподняв двумя руками топорщащиеся шелком, блестками, кружевами юбки, показала высоко над коленями черные бархатные подвязки.