Надежда, услышав дядин голос, как девчонка, бросилась ему навстречу. Она готова была повиснуть у него на шее и расцеловать его. Но он неожиданно отстранил ее. Молча прошел в комнату и сдержанно попросил две рюмки. Не спеша, тяжело посапывая, вытащил из кармана бутылку и широкой ладонью легко выбил пробку.
Чистогоров, так же молча, торжественно встал с ним рядом.
В комнате воцарилась тишина. Даже голосистая тетка Марья, словно околдованная чародейством мужа, не посмела обнять племянницу.
Марко Иванович неторопливо налил рюмки — одну Наде, другую себе, и они оба молча, будто сговорясь, дружно чокнулись. Надежда слышала, что у ее отца была привычка — вот так приветствовать доброго человека после длительного отсутствия. Катальская привычка. Защемило сердце. Чокнулась и залпом выпила всю, до дна.
Но дядя неожиданно налил себе еще одну. И, только выпив вторую, будто впервые увидел племянницу, раскрыл ей свои объятия.
— Ну, здорова була, товарищ инженер! Здравствуй, Надийка. Поздравляю… моя… я… — И, прижав ее к себе, как маленькую, чудно всхлипнул.
— И-их! Полило! — медью зазвенел голос тетки Марьи. — Подставляй, Лукинична, таз, не то все полы зальет!
Надежда жалась к дяде и ощущала, как неудержимо сотрясалась от рыданий его грудь. Она знала его слезливость, но таким еще не видывала. У него даже дыхание перехватывало. Он и раньше, бывало, раскисал, когда вспоминал ее отца. Видно, большой силы была братская любовь между ними, если боль утраты до сих пор свежа в сердце Марка Ивановича.
Однако сейчас за этим скрывалось нечто большее, чем обычные воспоминания. Что-то важное хотел сказать он, когда брал лицо Нади в свои заскорузлые ладони и всматривался в него, что-то сокровенное, о чем он намеренно умалчивал до нынешнего дня, а сейчас поведать был уже не в состоянии.
Лукинична сразу догадалась, что вторую рюмку Марко выпил за Михайла — ее мужа. Отвернулась и тихонько, чтобы не видели, вытерла фартуком навернувшиеся слезы.
Чистогоров был другого нрава — бесшабашно веселого, удалого. Беда к нему не прилипала. И хотя ему тоже уже давно перевалило за пятьдесят и лысина совсем слизала волосы, однако повадки у него, как у молодого. За что бы он ни брался, непременно с возгласами: «Эх! Ух!» И терпеть не мог плаксивых. Но когда пришла очередь поздравлять Надежду, он, как и Марко Иванович, налив ей чарку, а себе две, вдруг часто-часто заморгал глазами.
— Хай вам трясця! — раздался голос тетки Марьи. — Чего это вы раскисли? Хороните кого, что ли? Прочь, лысый бес! — оттолкнула она Чистогорова. — Иди, племянница, ко мне. Иди, голубка, не то совсем тебя зальют.
Но в волнении Марка Ивановича и Чистогорова, вызванном встречей с Надеждой, было что-то значительное, невыразимо трогательное. Это почувствовали все.
Уже давно гости разбрелись по уголкам, и каждый занимался своим: Крихточка строчила языком, как машинкой, о непорядках на заводе, в городе; в стране и то и дело обращалась за подтверждением то к горделивой куме, то к тихой татарке, а голосистая тетка Марья не без успеха состязалась с ней, и казалось, если бы образовать из них парламент, то только этот парламент и мог бы навести в государстве идеальные порядки; Лебедь полемизировал со Страшком о будущей войне — тогда модно было говорить о войне, — а смирный Тихон застенчиво поддакивал им; Лариса хвасталась своим клешем из китайского шелка и апеллировала к всезнающей тетке Марье; дядя Марко, как и всегда на домашних вечеринках, отбросив всякую солидность, в белом фартуке — когда-то, в подполье, он был поваром в ресторане! — в Юрочкиной панамке вместо колпака, вдвоем с Чистогоровым, который повесил полотенце на руку, точно официант, помогали Лукиничне на кухне, разумеется по части бутылок; Сашко Заречный в одиночестве листал свежий номер английского журнала, специально принесенный им для Надежды, рассматривал конструкцию вентиляции какого-то изобретательного англичанина, искренне радовался, что Надина конструкция более совершенна; Надежда в соседней комнате укладывала Юрасика. Все уже давно были поглощены своими делами, однако каждый еще ощущал взволнованность двух старых друзей. Острее всех это почувствовала Надежда. Ей было ясно — дядя хотел сообщить что-то важное об отце, но присутствие посторонних, в особенности Лебедя, ему помешало, и в душе осталось чувство досады.
И только с приходом Миколы Хмелюка это чувство рассеялось.