— Ну а теперь узнаешь его? — спросил оберфюрер, указывая старику на профессора.
Дед медленно покачал головой, произнес:
— Впервые вижу… этого… человека…
Деда Пораду вытолкнули за дверь и привели старого Юхима Лужника. Он еле держался на ногах перед следователем, — видно, в соседней хате такая же команда жандармов уже пропустила его через «барабаны», готовя к допросу. С ним повторили то же самое, что и с дедом Порадой. Однако гестаповцы ничего не добились. Юхим упрямо твердил:
— Впервые вижу этого человека…
Вслед за Лужником одного за другим допросили до сорока заложников. Гестаповцы старательно доискивались сообщников профессора, но они словно сговорились: «Не знаем такого!..»
Профессора потащили в клуню, где укрывались женщины и дети. При появлении гестаповцев они, как цыплята от стаи коршунов, начали было разбегаться. Одна женщина бросилась на огород, но жандарм дал короткую очередь из автомата, и она, взмахнув руками, повалилась в картофельную ботву.
— Предупреждаю, смотреть можно, а за попытку бежать — расстрел на месте, — объявил жандарм женщинам.
Перепуганные женщины и дети забились под плетень, под стены, боясь показываться гестаповцам на глаза и не менее страшась прятаться от них.
Тем временем гестаповцы привязали профессора тросом за покалеченные руки и начали подтягивать к перекладине. Подтянут и бросят, подтянут и бросят. Так несколько раз. Профессор до крови кусал себе губы и молчал. Он казался уже мертвым. Но гитлеровцы обливали его водой и снова — в который уже раз! — подвергали пыткам.
Молчание профессора приводило оберфюрера в бешенство. Он выходил из себя от бессилия вырвать из этого партизана хоть какое-нибудь признание. Гестаповцы уже не требовали сведений об отряде, добивались от профессора лишь раскаяния. Обещали ему сохранить жизнь, если он отречется от партизан и покорится немецким властям.
Профессор и на это ничего не отвечал. Он весь горел от боли, от воспаленных опухолей и от жажды. Жадно хватал ртом воздух, а когда приходил в сознание, таким презрительным взглядом окидывал своих истязателей, что они пугались неодолимой стойкости этого седого человека.
Поздно вечером измученного, полуживого профессора бросили на телегу, словно в насмешку, крепко связали ему искалеченные руки и отвезли в колхозный сарай. Там уже больше тридцати часов ждали своего приговора сто сорок шесть заложников. Гестаповцы, видимо, нарочно бросили туда искалеченного и окровавленного профессора, чтобы вселить в заложников еще больший ужас и тем развязать им языки.
Прежде чем закрыть ворота, жандармы выгнали всех из угла, где лежал профессор. Они запретили подходить к нему и даже пригрозили, что за попытку дать ему воды или хлеба каждого из заложников ждет виселица.
В сарае было темно и стояла какая-то страшная тишина, лишь изредка нарушаемая боязливым вздохом, робким покашливанием. А где-то рядом за стеной монотонно и однообразно постукивали подкованные сапоги жандармских стражников.
— Воды! — в беспамятстве пробормотал профессор. — Дайте воды!..
Зашелестела солома. Тихо забулькала из бутылки вода. В углу возле профессора кто-то уже хлопотал, смачивая ему голову. Ничем не нарушая тишины, туда пробрался еще один заложник, за ним — другой, третий… Вскоре в углу, где лежал профессор, сгрудились почти все. Ему развязали руки, под голову положили свитку.
Сознание к Петру Михайловичу вернулось лишь ночью. Некоторое время он лежал притаившись, пытаясь угадать, где находится. Ему казалось, что возле него по-прежнему гестаповцы.
— Кто здесь? — спросил он шепотом.
— Свои, Петр Михайлович, свои, — ответили ему.
Кто-то не удержался, приник к нему и заплакал.
— Не нужно плакать, — прошептал профессор. — Воды дайте…
Ему поднесли ко рту бутылку. Он долго и жадно пил из нее. Потом заложники накормили его, чем могли. Кормили, как ребенка, вкладывая в рот небольшие кусочки хлеба из своих запасов. Сам профессор не мог не только поднести пищу ко рту, но даже пошевелить руками.
Один крестьянин снял с себя нижнюю рубашку, потихоньку разорвал ее и осторожно перевязал профессору раны на руках и на ногах.
Все это делалось впотьмах, без слов и с такой трогательной заботой, что кое-кто не удержался и снова начал всхлипывать.
— Не надо, — еле слышно шептал профессор. — Не надо… И стонать не следует… Пусть не думают, что мы малодушны!..