— Опасно! Косатка-скрипут. В шипах по обе стороны головы — отрава. Не смертельно, но руку, как куклу, долго будешь носить.
Он еще что-то долго и убедительно мне говорил, но я уже не слышал. Заложило уши. Мой улов, моя добыча плакала не расслышанным год тому назад детским плачем. Заложенные пустотой во время прощания Имана с полковником Леоновым уши открылись. Я не знаю, как плачут рыбы и плачут ли они вообще. Есть ли у них слезы, какие они, соленые, как и наши, или со сластинкой, сладкие, горькие. Одним миром и горем мы с ними мазаные или разделенные, разведенные навсегда?
Это, наверно, больше сегодняшнее, хотя полностью из прошлого. От беззвучного плача ребенка год тому назад, к которому я был глух.
Над водами дальневосточной реки Уссури горько и по-детски неутешно плакала несуразная рыба косатка-скрипут. Я оставил на берегу снасти и пошел прочь от этого плача. А на следующий день, не добывши свой срок в санатории, был в небе. Торопил самолет как можно быстрее и дальше улететь от реки, которой грезил, видел в детских своих снах. От мечты, которая сбылась, но не заполнилась еще пустотой.
Возвращение в обман
Семьдесят шесть призрачных кровавых километров бытия и небытия. Но ничего не попишешь. Я сам выбрал эту дорогу. С похмелья не придумать. Только я был трезвый. Может, потому так морочно и пролег мой путь, подбросив худшую из дорог. Только вознесся на седьмое небо, воспарил, как сразу же и приземлился.
Воскрешенная дорога моего беспризорного сиротского детства припала ко мне бурьянной спелостью предосеннего уже седоватого дедовника у обочин и заборов, клещевато впилась в память россыпью и перхотью коричневых прикюветных чертополохов, которые мы в детстве за уцепистость к штанинам, намерение даже ухватиться своими крючками за голые наши ноги прозвали собачками. Их живучесть потрясла и прохватила меня до слез.
Я все же добился, ступил в невозвратность, на мусорные стежки давно избытого времени. Так давно, что уже начал сомневаться: было ли то время и те стежки, на которых я сегодня должен состояться, выбраться из сорняков. Я навсегда опоздал в свой прежний мир и мир сегодня. Кто-то угадал меня. Забежал вперед, подкинул чужое как мое. Где-то я прокололся в своих потайных, казалось, глубоко спрятанных желаниях. Есть, живет, хоронится среди людей нехороший глаз, злой и завистливый, подрезающий нам крылья, задуманные и обещанные каждому из нас еще при рождении. Кто-то недобрым оком подсмотрел и разгадал нам сужденное. И потому вместо крыльев у нас только зуд меж лопаток да привычные детские болячки, струпья вроде подростковых прыщей. Кружащий голову хмельной дымок сжигающих детства костров — и слеза. Слеза расставания с огнем, огнищем, в золе которого пеклась совсем не картошка, защитно и пригарочно обгорали и твердели мы сами. Избывали и теряли себя, но как захватывающе и трогательно теряли: горели до язычества еще обещанные нам крылья. На прутиках-рожнах — жарилось сало. Шипя, капельно сочилось и вспыхивало синим пламенем на жаре, оживляя костер. Мы следили за скворчением сала, но не всегда доставало ловкости поймать туманную каплю жира на горбушку хлеба. И получали огарок. Но все равно, хотя и несъедобный, но памятно зудящий, сладкий.
Мне, подпаску, как только я стал на ноги, подобного почти не довелось испытать. Надо было думать не о полетах и крыльях, и не о куске хлеба с маслом или салом, а просто о хлебе насущном. Детство мое было возвратным, когда я уже сам зарабатывал на хлеб и масло. Мог позволить себе беспривязно и бездельно пойти или поехать в лес только ради собственного удовольствия — за грибом или ягодой. И там мне что-то аукалось при костре с печеной в нем бульбой, сала на сосновом или березовом рожне, а потом на горбушке задымленного, угольного с живичным или деготным запахом хвои или сосны хлеба.
Вот такая, искусительная и привередливая наша не самостоятельная еще, незрелая и порхающая в глубинах столетий память. Хотя кто знает — зрелая, незрелая. Но терпкая, ранняя, взлетная и предполетная. Позже — это уже болота, омуты, в которых полощется наше сознание. До ухода уже топкая зыбь, старательно прикрытая ярко-зеленой, словно потянутой маслом, ряской. Зацепным донным жабером, по-деревенски — мудорезом. Люди знают настоящее имя всему и всех.