Выбрать главу

Вьюга залегла. Под высокой, полной луной тихо падали редкие хлопья. Свежевзбитая перина завалила белым пухом под крыши. И лишь из обтаявших дымволоков вспархивали темные змейки, указывая места землянок Изобильного форпоста. Заметно потеплело. Разогревшись, выдыхая облака пара, Кирилл не стал застегивать тулупа. Никогда прежде не чувствовал он в себе такой силы, похоже, в жилах потекла медвежья кровь, а главное: никогда так ясно не представлялось ему, зачем дана она.

— Катери-ии-на! — прокричал он, в беззвучие снежинок выплескивая охватившую его тоску, какая, должно, забирает зайца, замытого в половодье на вершковый островок.

Извиваясь по Уралу, а теперь и по Илеку-реке, на свой глаз гнет линия людские характеры, пробует их, как кузнец железные прутья. Сколько судеб покорежило о ее берега, не считано и вовсе сгинуло в омутах и по быстринам. Но если закатывалась в буерак казачья голова — не одно сердце застывало, студя кровь. Сиротство и вдовство трется о соседский плетень, сростясь со станицей, став ее уныньем, маяча чьей-то будущей долей.

Казачки, проводив мужей на кордон или частые здесь команды, отправляющиеся в изменчивую степь, считают дни ударами сердец. Свыкаясь, сорнякуют морщинами волнений лица, стареют невыбранным соком скучающих тел. А когда, босуя к станичным воротам, заходятся они возможностью не выглядеть в возвращающихся мужа, сына, брата — кажется: не выдержать крошечному комочку в груди…

Слишком многим спосылается иное. Принимают они холодные сабли, шапки, сапоги, еще хранящие в стоптанности почти живую память о казаке. Но и однажды не дождавшиеся тоже бегут к оплоту. Только их глаза уплывают в прожитое горе. Лишние на этих всенародных обнимках, когда и тучные бородачи, склоняясь с седел, тыкаются в щечки дочерей, задирают шутками младших сынов, они, случись неладное, стягиваются к новой бездольности добровольными сиделками.

И все же, наперекор всем бедам, казачки редко надламываются лихолетьем. По крайности, приметно чужому глазу. Отубивавшись, они вековуют от свечки до свечки, ставимой на помин казачьей души и как сгубленная осина выпускает нежданно весной, ниже слома, росток, сокующий новый ствол от прежнего корня, так и эти несчастные прирастают к оставшимся под боком животам: будь то детки или старики родители.

На Катерину же угон мужа обвалил бесчувствие к оставшемуся подле нее. Да и не ходит беда одна: схоронившей на второй месяц, под рождество, и престарелого отца, ей и так досталась сушь одиночества. Мужнины родственники не больно привечали: жалели на виду, холодея об руку с уходящей надеждой на выбег Григория из степи. Словно по ее вине достался он плену. Скоро к ним отошел молодой дом, так и не обжитый ими как следует. Сама ж Катерина расторговала скарб, не свезя со двора лишь не приманившее и за копейку да Гришину войсковую справу. Присыпав к выручке скопленное про черный день, совала серебро каждому… Но, видать, не с руки выпадало, и взявшихся бы устроить казаку выкуп не сыскивалось.

Катерина перебралась в схожую с кочкой, перелатанную мазанку. Здесь разулись на свет, а скоро и отгородились от него пятаками глаза отца. В этом воздухе вынянчили ее саму. Выветренная душа Катерины не ощущала холода в подернутых промерзью стенах брошенной мазанки.

Как рождается вера человека? Как случается, что затвердевает он до последнего мускула, еще вчера блуждающий и непредсказуемый, словно воск? На что та кое опирается? Все в нем самом. Безразгадно. Это беда его и радость его.

«Надысь в грудине зашлось. — Катерина поглаживала пушистого, жмущегося к ногам кота. Тот перебирал лапами, запуская коготки в одеяло, нетерпеливо поддевал мордочкой под ладонь, — Сколь напрашивала, а тут испугалась… помереть-то… Тебе, Пушок, на хвост ступила, себе синяк натыкнула. Будто незрячая шарахалась! Все страх кидал. За что уж и цепляться, а стал быть, одним желаньем не сойти, не лечь в могилу… Вот еще… Когдась отлегло и сладость пошла, заливая всю, точно румянец, за мнилось, будто то знак мне — мол, потерпи чуток. Попытаю чуток…»